Придворный

Третья книга
о придворном графа Бальдассаре Кастильоне к мессеру Альфонсо Ариосто

I
Пишут, что Пифагор весьма тщательным и остроумным образом вычислил меру тела Геркулеса. Было известно, что длину стадия, на котором в Ахайе, близ города Элиды, перед храмом Юпитера Олимпийского, каждые пять лет торжественно совершались Олимпийские игры, Геркулес измерил стопами, и она составила шестьсот двадцать пять его стоп; а другие стадии, учрежденные по всей Греции в более поздние времена, тоже имели длину в шестьсот двадцать пять стоп, но при этом были несколько короче олимпийского. Из этой пропорции Пифагор легко вывел, насколько длина стопы Геркулеса была больше, чем длина стопы других людей, а узнав длину его стопы, установил, что тело Геркулеса превосходило величиной тела других людей пропорционально тому, как тот стадий превосходил другие стадии.
Так и вы, дорогой мессер Альфонсо, следуя тому же принципу, по малой части всего тела можете ясно понять, насколько урбинский двор превосходил все другие дворы Италии, видя, насколько игры, изобретавшиеся там для развлечения душ, истомленных более тягостными делами, были выше тех игр, что в ходу при других итальянских дворах. Если таковы были игры, вообразите, какими, следовательно, были другие доблестные деяния, в которые эти умы были погружены внимательно и целиком.
Об этом я и решаюсь доверительно рассказывать, в надежде, что мне поверят; и не расхваливаю дела, бывшие столь давно, что позволительно приукрасить их вымыслом, – ибо то, о чем я говорю, можно проверить свидетельством многих достойных доверия еще живущих людей, которые лично видели и знали образ жизни и обычаи, некогда принятые там. И я чувствую себя обязанным, насколько могу, со всем усердием попытаться защитить от смертного забвения эти ясные воспоминания и, записав, оживить их в душах потомков.
И возможно, в будущем благодаря этим записям кто-то еще и позавидует нашему веку; ибо нет человека, который, читая об удивительных делах древних, не представлял бы себе в уме несколько большего, чем написано, не воображал бы чего-то такого, что, как кажется ему, эти книги не могут выразить, пусть они и божественно написаны. Так и мы желаем: если наша книга удостоится милости быть прочитанной благородными рыцарями и дамами, пусть все, кому в руки попадет плод нашего труда, понимают и твердо знают, что урбинский двор был куда превосходнее и богаче замечательными людьми, чем мы в силах выразить на письме. И будь у нас столько красноречия, сколько у них достоинств, мы не нуждались бы в ином свидетельстве, для того чтобы наши слова получили полную веру от тех, кто не был этому очевидцем.
II
Итак, на следующий день в обычное время компания собралась в том же месте. Все бесшумно сели и обратили глаза на мессера Федерико и Джулиано Маньифико, в ожидании, кто из них первый начнет говорить. И синьора герцогиня, тоже некоторое время сидевшая безмолвно, сказала:
– Синьор Маньифико, все желают видеть эту вашу даму изящно украшенной; а если вы ее не покажете так, чтобы ее красота была видна вполне, мы решим, что вы ее ревнуете.
– Государыня, – отозвался Маньифико, – если бы я считал ее красавицей, я показывал бы ее без украшений, а так, как пожелал Парис увидеть трех богинь. Но если мне не помогут принарядить ее присутствующие здесь дамы, искусные в этом, боюсь, не только у синьора Гаспаро и Фризио, но и у всех других наших мужчин будет справедливый повод говорить о ней дурно. Поэтому, коль скоро она имеет у нас репутацию красавицы, может быть, лучше нам пока подержать ее в укрытии и рассмотреть те качества, о которых собирается еще досказать мессер Федерико применительно к придворному: ведь он бесспорно прекраснее, чем может быть моя дама.
– То, что было у меня на уме, – откликнулся мессер Федерико, – не настолько необходимо для придворного, чтобы нельзя было без этого обойтись. Но это почти новый предмет сравнительно с тем, о чем мы говорили до сих пор.
– И что же это за предмет? – спросила синьора герцогиня.
Мессер Федерико ответил:
– Я был намерен, насколько в моих силах, разъяснить, откуда явились эти общества и ордена, учрежденные великими государями под различными инсигниями, как орден Святого Михаила в королевском доме Франции, орден Подвязки, под именем святого Георгия, в королевском доме Англии; Золотого Руна – в бургундском: каким образом присваиваются эти достоинства и как их лишают, если на то есть причины; как они возникли, кто были их учредители и с какой целью они их учредили. Ибо и при великих дворах рыцарям этих орденов всегда оказывается честь.
Еще я думал, если хватит времени, поговорить не только о многообразии обычаев, употребляемых при дворах христианских государей в служении им, в празднованиях, в их появлениях на публичных зрелищах, но рассказать кое-что и о дворе Великого Турка, и особенно, еще больше, о дворе Софи, царя Персии. Ибо я слышал от купцов, долго живших в этой стране, что тамошние благородные рыцари весьма мужественны и галантны и в общении между собой, в ухаживании за женщинами и во всех своих делах являют учтивость и сдержанность, а в делах с оружием, когда приходится, в играх и празднествах – величавость, раскованность и легкость. Еще я имел удовольствие разузнать, какие приемы во всем этом у них более всего ценятся, каковы у них торжества, что считается изяществом в одеяниях и оружии, в чем они отличаются от нас, а в чем похожи; как развлекаются их женщины, сколь скромно одаряют они милостью тех, кто служит им ради любви. Но в самом деле, сейчас нет времени углубляться в рассуждения обо всем этом – прежде всего потому, что еще предстоит говорить и о другом, что гораздо ближе к нашему предмету.
III
– Напротив, – сказал синьор Гаспаро, – рассказать об этом и о многих других вещах было бы ближе к нашему предмету, чем сочинять эту самую придворную даму, потому что правила, данные придворному-мужчине, годны также и для женщины; ибо она, точно как мужчина, должна разбирать время и место, и соблюдать – насколько позволит скудость ее ума – все другое, о чем столько было говорено.
Однако, вместо этого, может быть, совсем неплохо было бы преподать некоторые тонкости, касающиеся личного служения монарху, ибо придворному подобает их знать и проявлять изящество в их исполнении. Или же, в самом деле, поговорить о методе, какого следует держаться в телесных упражнениях, как ездить верхом, действовать оружием, бороться, и в чем заключаются трудности этих действий.
Синьора герцогиня ответила, смеясь:
– Государи не станут использовать для личного служения такого превосходного придворного, как этот; а обучать телесным упражнениям, развитию силы и ловкости предоставим нашему мессеру Пьетро Монте в удобное для него время. Но сейчас Маньифико не должен говорить ни о чем другом, как только о той даме, которой вы, синьор Гаспаро, кажется, уже начинаете побаиваться, а потому и хотите увести нас в сторону от предмета.
Но синьора Гаспаро поддержал Фризио:
– Да ясное дело: некстати и не ко времени сейчас разглагольствовать о женщинах, когда еще столько осталось не сказанного о придворном. Незачем мешать одно с другим.
– Вы очень заблуждаетесь, – откликнулся мессер Чезаре Гонзага, – ибо как ни один двор, сколь угодно великий и пышный, без женщин не может иметь в себе ни красоты, ни блеска, ни веселья и ни один придворный не будет изящным, любезным или отважным и ни за что не станет выполнять акробатические упражнения на скаку, если его не побуждает к тому общение с женщинами, любовь к ним и желание доставить им приятное, так и разговор о придворном никогда не будет полон, если женщины своим участием не внесут свою долю изящества, которым они совершенствуют и украшают придворное искусство…
Синьор Оттавиано вставил со смехом:
– …показав кусочек той приманки, которой они сводят с ума мужчин!
IV
А синьор Маньифико, обращаясь к синьоре герцогине, сказал:
– Итак, государыня, если вам угодно, я начну говорить то, что от меня требуется, хотя и очень сомневаюсь, что смогу удовлетворить ожиданиям. И конечно, куда легче было бы мне сочинить некую государыню, достойную быть царицей всего мира, чем совершенную придворную даму, – ибо я не знаю, откуда взять пример этой дамы, а за примером для царицы мне не нужно было бы ходить далеко: достаточно лишь представить божественные достоинства одной государыни, которую я знаю лично, и, созерцая их, направить все мои мысли на ясный словесный образ того, что многие видят очами. А если б я не мог иного, достаточно мне было бы лишь назвать ее имя, чтобы считать мой долг исполненным.
– Не выходите за пределы темы, синьор Маньифико, – отвечала синьора герцогиня, – но придерживайтесь установленного порядка и сочините придворную даму, чтобы у вашей столь замечательной государыни была та, которая могла бы ей достойно служить.
И Маньифико продолжил:
– Тогда, государыня, чтобы было ясно, что ваши повеления побуждают меня дерзнуть даже на то, чего я не умею, буду говорить об этой превосходной даме, какой бы я хотел ее видеть. И когда создам ее на свой вкус, то, не имея возможности иметь другую, я уж, на манер Пигмалиона, себе ее и возьму. А что до сказанного синьором Гаспаро, будто те же правила, что установлены для придворного-мужчины, годятся и для женщины, – я придерживаюсь другого мнения. Потому что, хотя некоторые качества являются общими и равно необходимыми для мужчины и для женщины, есть и иные, более приличные женщине, чем мужчине, а есть такие, что приличны мужчине, а женщине должны быть совершенно чужды. То же самое скажу и о телесных упражнениях; но прежде всего остального, думаю, женщина должна отличаться от мужчины в своих повадках, манерах, словах, жестах, походке. Ибо как ему прилично выказывать некую солидную и твердую мужественность, так женщине – мягкую и изящную нежность, с той женственной миловидностью, которая в каждом ее движении – идет ли она, стоит или говорит что-либо – всегда явит ее женщиной, без какого-либо сходства с мужчиной.
Добавляя такое примечание к правилам, которые граф Лудовико и мессер Федерико установили для придворного, я, конечно, тоже полагаю, что женщине надо уметь пользоваться многими из них, украшая себя наилучшими качествами, как говорит синьор Гаспаро. Ибо, на мой взгляд, многие душевные добродетели необходимы женщине так же, как и мужчине. Равным образом и то, что мы сочли нужным для придворного: иметь благородное происхождение, избегать нарочитости, отличаться врожденным изяществом во всех своих действиях, иметь добрые обыкновения, быть разумной, осмотрительной, не высокомерной, не завистливой, не злоречивой, не тщеславной, не спорщицей, не неумехой, знать, как заслуживать и хранить благоволение своей госпожи и всех остальных, быть безупречной и изящной во всех занятиях, приличных для женщины. Еще мне кажется, что красота ей необходима больше, чем придворному-мужчине; ибо, в самом деле, женщина в целом много теряет, когда некрасива. И она должна быть более внимательной к своему внешнему виду и больше остерегаться дать кому-либо повод говорить о ней дурно, но вести себя так, чтобы ее не пятнала не только вина, но даже и подозрение, – ибо у женщины меньше способов защититься от клеветы, чем у мужчины.
Но поскольку граф Лудовико очень подробно рассказал о главном предназначении придворного, считая им военное дело, мне кажется уместным также сказать, каково, по моему разумению, главное предназначение придворной дамы. И если я успешно с этим справлюсь, то буду считать себя уплатившим бо́льшую часть моего долга.
V
Итак, оставляю в стороне душевные добродетели, которые у придворной дамы должны быть общими с придворным-мужчиной, – как осмотрительность, великодушие, умеренность и многие другие, а равным образом те качества, которые приличны всякой женщине, – быть доброй и сдержанной, умело управлять имением мужа, своим домом и детьми, если она замужем, и все остальные, что требуются от добропорядочной матери семейства. Хочу сказать, что живущей при дворе, на мой взгляд, прежде всего остального подобает иметь любезную обходительность, чтобы она могла общаться с человеком любого положения в приятных и скромных беседах сообразно времени, месту и качеству собеседника, и пусть этому сопутствуют спокойствие и умеренность манер и, вместе с печатью достоинства на всех ее действиях, проворная живость ума, чуждая всякой грубости, так чтобы по причине ее доброго расположения ее считали не только стыдливой, осмотрительной и человечной, но и любезной, остроумной и сдержанной. Поэтому ей нужно придерживаться некой трудной середины, словно составленной из вещей противоположных, доходя в точности до некоторых границ, но не переступая их.
Эта женщина не должна, ради желания выглядеть добропорядочной и целомудренной, быть настолько нетерпимой и выказывать такое отвращение к компаниям и разговорам не совсем скромным, чтобы тут же подниматься и уходить; ибо легко подумать, будто она изображает такую строгость с целью скрыть то, что, как она опасается, могут узнать о ней другие. Да и вообще, такая угрюмость всегда отталкивает. Но еще менее подобает ей, из желания показать себя раскованной и общительной, говорить бесстыдные слова и держаться с неумеренной и необузданной фамильярностью, выказывая повадки, позволяющие счесть ее такой, какой она, возможно, не является. А оказавшись там, где ведут такие разговоры, пусть она слушает их с легким румянцем стыда.
Точно так же следует избегать ошибки, в которую, как я видел, впадают многие: самой говорить и слушать, как говорят дурно о других женщинах. Ибо те, которые, слыша о бесчестном поведении других женщин, бывают взволнованы и показывают, что не верят молве, считая чуть ли не чудовищным такое бесстыдство, дают тем самым поруку того, что сами не допустят себя до такого греха, раз уж он кажется им столь огромным. Но о тех, кто только и знает копаться в чужих любовных историях, рассказывая о них подробно и с жаром, подумаешь, что они завидуют и даже не скрывают этого, чтобы никто по ошибке не приписал им того же. По их смешкам и ужимкам можно понять, сколь великое удовольствие находят они в таких разговорах. Из этого происходит то, что мужчины, слушая будто бы с охотой, на самом деле чаще всего думают о таких женщинах плохо и ставят их весьма низко. Им кажется, что таким поведением их побуждают к дальнейшим действиям, отчего они переходят часто к поступкам, приносящим заслуженное бесчестие, а женщин этих впоследствии уважают настолько мало, что не только не ищут общения с ними, а даже гнушаются им.
Напротив, нет столь дерзкого и наглого среди мужчин, который не оказывал бы почтения женщинам, которые имеют славу добропорядочных и честных. Ибо такая строгость, умеряемая рассудительностью и добродушием, – словно щит против дерзости и скотства наглецов. И можно видеть, как одно только слово, одна улыбка, один, самый маленький, знак благосклонности честной женщины любой мужчина ценит выше, чем все признания и ласки тех, которые беззастенчиво выказывают недостаток стыдливости. Если даже на деле эти женщины и не развратны, то развязным смехом, вольным языком и нецеломудренными повадками они подают о себе знак, будто являются таковыми.
VI
И поскольку слова, за которыми не стоит нечто важное, пусты и несерьезны, придворной даме нужно не только уметь различать, с каким человеком она говорит, для учтивого общения с ним, но и иметь познания во многих вещах, из которых она могла бы выбирать подходящие к качествам собеседника, избегая говорить то, чем можно его невольно обидеть. Пусть остерегается вызвать раздражение неумеренным хвастовством или излишней болтливостью. Пусть не примешивает к шутливым беседам вещи серьезные или к беседам серьезным шутки и розыгрыши. Пусть не принимает самонадеянно вид, будто знает то, чего не знает, но с надлежащей скромностью достойно покажет себя в том, в чем разбирается на деле, избегая во всем, как уже было сказано, нарочитости.
Таким образом, украсив себя добрыми нравами, она и телесные занятия, подобающие женщине, будет исполнять с высоким изяществом, а беседы ее будут красноречивы и полны благоразумия, целомудренны и приятны. Так она станет не только любимой, но и уважаемой целым светом и, наверное, достойной нашего совершенного придворного как по своим душевным, так и телесным качествам.
VII
Дойдя до этого момента, Маньифико умолк так, что могло показаться, будто его рассуждение окончено. И синьор Гаспаро сказал:
– Вы, синьор Маньифико, действительно богато украсили эту даму, придав ей замечательные качества. Мне, однако, представляется, что говорили вы уж очень общо и лишь по имени упомянули несколько вещей столь важных, что, кажется, вы просто постыдились разъяснять их подробно, не научили им, а словно пожелали их ей, как подчас желают чего-то невозможного и сверхъестественного. Поэтому хотелось бы, чтобы вы разъяснили нам получше, каковы телесные занятия, приличные для придворной дамы, и как именно должна она вести беседу, и что это за многие вещи, которые ей, по-вашему, пристало знать. И имеете ли вы в виду, что благоразумие, великодушие, воздержанность и многие другие названные вами добродетели пригодятся ей единственно в управлении своим домом, детьми, семьей (хоть вы и не желаете, чтобы это было ее первостепенным предназначением) или же, на самом деле, в том, чтобы вести беседы и изящно выполнять те самые телесные упражнения? И, ради всего святого, берегитесь употребить эти бедные добродетели на занятия столь низкие, что их впору будет стыдиться.
– Нет, вы положительно не можете не выказать при любом случае вашего дурного отношения к женщинам! – улыбаясь, отвечал Маньифико. – Но я, кажется, сказал достаточно – особенно для таких слушателей, как наши. Ибо, думаю, среди них нет ни одного, кто бы не знал, что женщине не пристало упражняться с оружием, скакать верхом, играть в мяч, бороться и делать многое из того, что прилично мужчинам.
– А ведь у древних, – возразил Унико Аретино, – было в обычае, что женщины нагими боролись с мужчинами. Но мы утратили это доброе обыкновение, как и многие другие.
– И мне случалось видеть, как женщины играли в мяч, – сказал мессер Чезаре Гонзага, – а еще упражнялись с оружием, скакали верхом, ходили на охоту и делали почти все, что делает мужчина.
VIII
Маньифико сказал в ответ:
– Раз уж мне дано право сочинить эту даму по собственному вкусу, я не только не одобряю, чтобы она делала суровые и требующие большой крепости мужские упражнения, о которых у нас шла речь, но и приличные для женщины пусть делает с разбором и с тем кротким изяществом, которое, как мы говорили, ей так к лицу. И не хотелось бы мне видеть, чтобы она, даже танцуя, делала движения слишком бойкие или требующие чрезмерных усилий, а в пении или игре на музыкальных инструментах – резкие и частые фиоритуры, показывающие больше мастерства, чем мелодичности; также и сами инструменты, на которых она играет, должны соответствовать этому намерению. Вообразите, как неприятно видеть женщину, играющую на барабане, дудке, или трубе, или других подобных инструментах, оттого что резкость их звука скрывает или вовсе отнимает мягкую нежность, так украшающую любое ее движение. Поэтому, когда она готовится танцевать или играть, пусть ждет, пока ее попросят, соглашаясь не без доли стеснения, показывая ту благородную стыдливость, которая противоположна развязности. С тем же намерением подобает ей и согласовывать свои наряды, одеваясь так, чтобы не казаться тщеславной и легкомысленной. Но поскольку женщине позволительно, да и положено, более тщательно заботиться о своей красоте, чем мужчине, и при этом существуют разные роды красоты, нашей даме следует уметь разбираться, какие платья увеличивают ее изящество и лучше подходят к тому, чем она в этот момент намерена заниматься, и именно те и надевать.
Если она сознает в себе яркую и живую красоту, пусть содействует ей и движениями, и словами, и платьями, чтобы все это имело оттенок веселости; равно как другая, сознающая свою плавную и степенную повадку, соединяет с ней и другие средства в том же роде, чтобы еще подчеркнуть то, что даровала ей природа. Таким же образом, будь она несколько более дородной или, наоборот, более худощавой, чем нужно, будь она белокожей или смуглой, – пусть помогает сама себе своим платьем, но сколь возможно незаметнее; и пусть кажется, что, держа себя всегда ухоженной и чистой, она не прилагает к этому особенного старания.
IX
Но синьор Гаспаро спрашивает меня, что это за вещи, в которых наша дама должна быть осведомлена, и в какой манере ей подобает общаться, и предназначены ли ее добрые качества на то, чтобы служить этому общению. Отвечаю: пусть она имеет познания во всем том, что, по мнению графа Лудовико и мессера Федерико, должен знать придворный. А в тех упражнениях, о которых мы говорили, что они ей не подходят, пусть разбирается в той мере, как те, кто ими не занимаются сами, – хотя бы с целью уметь похвалить и оценить подвиги рыцарей сообразно их заслугам.
Итак, повторяя вкратце сказанное, пусть наша дама имеет познания в литературе, в музыке, в живописи, умеет танцевать и поддерживать праздничное веселье. Прибавим к этому скромную умеренность, поддержание доброй славы о себе и остальное, что мы выше сочли важным для придворного. Так она будет весьма изящной в своих речах, в смехе, в играх, в остротах – словом, во всем – и способной непринужденно вести беседу, вставить, в пределах приличного, острое и меткое слово, шутить с любым человеком, с каким ей случится иметь дело. И хоть кажется, что сдержанность, великодушие, воздержность, крепость духа, осмотрительность и другие добродетели не имеют значения в досужей беседе, пусть наша дама украшается ими всеми, не столько ради самой беседы – хотя они и в беседе могут пригодиться, – сколько чтобы просто быть добродетельной. Чтобы добродетели вызывали почтение к ней и все, что она ни делает, составлялось бы из них.
X
– Нет, это просто изумительно! – расхохотался синьор Гаспаро. – Раз уж вы даровали женщинам и науки, и великодушие вместе со сдержанностью и умеренностью, как это вы еще не додумались вверить им управление городами, составление законов, командование войсками? И как мужчин еще не отправили на кухню и не посадили за прялку?
Также смеясь, Маньифико ответил:
– Да это, возможно, было бы и не худо!
И он продолжил:
– Неужели вам не известно, что Платон, поистине не бывший большим поклонником женщин, вверяет им охрану города, а другие бранные дела оставляет за мужчинами? Вы не верите, что среди них найдутся многие, которые сумели бы править городами и командовать войсками не хуже мужчин? Я не вверил им этих обязанностей лишь потому, что сочиняю придворную даму, а не королеву. Но уже вижу, что вы хотели бы исподволь вновь повторить ту хулу, что вчера синьор Оттавиано возвел на женский пол: будто они – несовершенные существа, не способные ни на какое доблестное деяние и не имеющие ни достоинства, ни цены в сравнении с мужчинами. Однако, поистине, и он, и вы находитесь в тяжком заблуждении, коли думаете так.
XI
– Я не собираюсь повторять ничего из уже сказанного, – ответил синьор Гаспаро. – Это вы принуждаете меня говорить слова, которые могут быть обидны для наших дам, чтобы ожесточить их против меня, сами притворной лестью желая заслужить их милость. Но они настолько рассудительнее других женщин, что больше любят правду, даже если она будет не совсем в их пользу, чем ложные похвалы. Они не оскорбятся, если кто скажет, что достоинство мужчин выше, и сами сознаются, что вы тут наговорили небылиц и будто на смех приписали придворной даме какие-то небывалые вещи и столько добродетелей, что куда там Сократу, Катону и всем философам, сколько их ни есть на свете! По правде сказать, я удивлен, что вы не постыдились настолько перейти все границы. Вам вполне было бы достаточно сделать вашу придворную даму красивой, скромной, честной, любезной и чтобы она умела, не нарушая приличий, развлекать всех танцами, музыкой, играми, шутками, остротами и другими вещами, которые устраиваются при дворе ежедневно. Но дать ей знание обо всем на свете, да еще приписать ей добродетели, столь редкие даже среди мужчин, не только ныне, но и в прежние века, – такого ни стерпеть, ни слушать невозможно!
А что женщины суть создания несовершенные и, следовательно, ниже мужчин и не способны на их доблести, – на этом я вовсе не собираюсь настаивать, ибо добродетелей присутствующих здесь дам хватит, чтобы уличить меня во лжи. Я лишь повторяю то, что оставили нам в своих писаниях мудрейшие из людей: что природа, всегда намереваясь и замышляя создавать вещи более совершенные, если бы могла, постоянно производила бы мужчин; а когда рождается женщина, это изъян или ошибка природы, противная тому, что она хотела бы сотворить. Как мы наблюдаем это в случаях, когда кто рождается слепым, хромым или с каким иным недостатком или когда на дереве появляются многие плоды, которые так и не вызревают, так и женщину можно назвать существом, произведенным наугад и случайно. Посмотрите на дело мужчины и женщины и отсюда сделайте вывод о степени совершенства одного и другой. Но поскольку эти изъяны женщин – вина природы, сотворившей их такими, мы не должны их за это ни ненавидеть, ни лишать их подобающего уважения. Однако оценивать их выше, чем они суть, представляется мне явным заблуждением.
XII
Ясно было, что Джулиано Маньифико дожидается продолжения речи синьора Гаспаро. Видя, однако, что тот умолк, он тут же вступил в спор:
– Касательно несовершенства женщин вы, кажется мне, привели аргумент вовсе никудышный. И хоть, может быть, и не стоило бы сейчас входить в такие тонкости, я вам в ответ на него изложу мнение сведущих, сообразное самой истине, что сущность во всякой вещи не может принимать в себя больше или меньше. Ибо как ни один камень с точки зрения самой сущности камня не может быть более камнем, чем другой, и ни одно дерево – более деревом, чем другое, так и ни один человек не может быть более человеком, нежели другой. Следовательно, по своей формальной сущности мужчина не может быть совершеннее женщины, потому что и тот и другая рассматриваются под видом человека, и то, в чем они отличны друг от друга, есть вопрос акциденции, но не сущности. Если же вы мне скажете, что мужчина совершеннее женщины пусть не по сущности, то хотя бы по акциденции, я вам возражу: в таком случае нужно, чтобы эти акциденции относились или к душе, или к телу. Если говорить об относящихся к телу, то есть что мужчина более крепок, проворен, ловок, вынослив к тяготам, я отвечу, что это весьма слабый довод, ибо среди самих мужчин те, кто имеют эти качества более развитыми, чем у других, не пользуются ради этого бо́льшим почетом; даже на войне, где большинство дел требуют немалого труда и сил, выше всего ценятся не самые крепкие; что же до тех, что в душе, отвечу, что все вещи, доступные пониманию мужчин, доступны и пониманию женщин; и куда проникает ум одного, туда может проникнуть и ум другой.
XIII
Выдержав небольшую паузу, Джулиано Маньифико, улыбнувшись, прибавил:
– Вам известно, что философы утверждают: те, кто мягок телом, более способны к умственной деятельности? Поэтому нет сомнения, что женщины, будучи мягче телом, еще и способнее умом и разум их более приспособлен к умозрениям, чем мужской.
И продолжил:
– Но если оставить это и судить, как вы того хотите, о степени совершенства мужчин и женщин из их дел, то, рассмотрев действия природы, найдем, что она создает женщин такими, каковы они суть, не случайно, но приспособив к насущной цели; ибо хотя она дает им не крепкое тело и невоинственную душу, наряду со многими другими качествами, противоположными мужским, но особенности и одного, и другой клонятся к одной цели, заключающей в себе одну и ту же пользу. Ибо как по причине своей слабости женщины менее решительны, по той же причине они более осторожны; потому что матери вскармливают детей, а отцы их обучают; отцы же, с их телесной крепостью, приобретают вне дома то, что матери, с их домоседством, сохраняют внутри дома, и это заслуживает не меньшей похвалы.
Кроме того, из истории, как древней (хотя мужчины во все века были весьма скупы на похвалы женщинам и редко о том писали), так и новой, мы знаем, что доблесть у женщин всегда была не меньше мужской; мы находим известия о таких женщинах, которые вели войны и одерживали в них славные победы, с великим благоразумием и справедливостью управляли царствами, – словом, делали все, что сделали бы мужчины. Что касается наук, разве не читали вы о многих женщинах, изучивших философию? О других, которые были совершеннейшими в поэзии? Или о тех, что вели судебные дела и прекрасно произносили перед судьями обвинительные и защитительные речи? О рукоделиях же их было бы слишком долго говорить, да и нет необходимости в таком свидетельстве. Итак, если ни в своей глубинной сущности, ни в акциденциях мужчина не совершенней женщины – о чем, кроме разума, свидетельствуют примеры, – то я не понимаю, в чем еще состоит его превосходство.
XIV
А на ваши слова – будто намерение природы всегда заключается в том, чтобы производить вещи более совершенные, и поэтому она, если б могла, производила бы только мужчин, а производить женщин – скорее ошибка или изъян природы, нежели ее намерение, – я отвечаю, что они решительно опровергаются. Не понимаю, как вы осмеливаетесь утверждать, будто природа не имеет намерения производить женщин, без которых невозможно продолжение человеческого рода, к чему природа стремится более всего на свете. Ибо именно посредством союза мужчины и женщины она производит детей, которые возвращают все доброе, полученное в детстве, своим престарелым родителям, питая их и повторяя их пример тем, что сами порождают других детей, от которых надеются в старости получить то, что в молодости дали своим родителям. Тем самым природа, словно совершая круговорот, наполняет вечность и таким образом дарует смертным бессмертие. Поскольку же для этой цели нужны в равной степени мужчина и женщина, не вижу оснований говорить, будто женщина произведена более «случайным образом», чем мужчина. Конечно, правда то, что природа всегда стремится к произведению более совершенных вещей, а поэтому и стремится воспроизводить человека как вид, но при этом не больше стремится производить мужчину, чем женщину. Напротив, если бы она делала одних мужчин, то производила бы несовершенство; ибо как из тела и души получается состав, лучший, чем его части, – то есть собственно человек, – так из совокупления мужчины и женщины получается состав, сохраняющий человеческий род, без чего части его уничтожились бы. И поскольку по самой природе мужчина и женщина всегда вместе и не могут быть друг без друга, – не имеющий женщины не должен зваться мужчиной, согласно определению того и другой, равно как не должна зваться женщиной та, что не имеет мужчину. И коль скоро только один пол в отдельности от другого является несовершенством, древние богословы приписывают Богу оба пола. Почему и Орфей говорил, что Юпитер есть и мужчина, и женщина; и в Священном Писании читаем, что Бог сотворил человека, по своему образу, мужчиной и женщиной, и поэты нередко, говоря о богах, смешивают один пол и другой.
XV
– Мне кажется, не стоило бы входить в такие тонкости, – ответил синьор Гаспаро, – потому что наши собеседницы нас не поймут. И хотя я, отвечая вам, приведу наилучшие доводы, поверят – или по меньшей мере сделают вид, что поверили, – будто я не прав, и тут же вынесут то суждение, на какое способны.
Однако, раз уж мы в это углубились, приведу лишь то, что является, как вы знаете, мнением мудрейших: мужчина подобен форме, а женщина – материи: как форма совершеннее материи и даже дает ей существование, так мужчина гораздо совершеннее женщины. И помнится, я некогда слышал, что один великий философ в неких своих «Проблемах», задаваясь вопросом: «Отчего естественным образом женщина всегда любит мужчину, первым получившего от нее любовные утехи, а мужчина, напротив, ненавидит женщину, которая первая соединилась тем же образом с ним?» – в качестве причины приводит то, что в этом акте женщина получает от мужчины совершенство, а мужчина от женщины – несовершенство; а каждый от природы любит то, что делает его совершенным, и ненавидит то, что делает его несовершенным. Есть и другой сильный довод в пользу совершенства мужчины и несовершенства женщины: вообще любая женщина желает быть мужчиной, повинуясь природному инстинкту, который побуждает ее стремиться к своему совершенству.
XVI
Маньифико не задумываясь ответил:
– Бедняжки желают быть мужчиной не ради того, чтобы сделаться совершеннее, но чтобы, получив свободу, вырваться из-под того господства, которое мужчины захватили над ними своей собственной властью. И сравнение с материей и формой отнюдь не ко всему приложимо; ибо мужчина женщине придает совершенство не так, как форма – материи. Материя от формы принимает само свое существование и без нее существовать не может; напротив, чем большее количество материи имеют формы, тем они менее совершенны, а всего совершеннее они в отдельности от материи. Но женщина не получает от мужчины свое существование; но как она получает от мужчины свое совершенство в качестве женщины, так и сама делает совершенным мужчину, и вместе они становятся способны к порождению, чего ни один из них не может сам по себе.
Причину же постоянной любви женщины к своему первому мужчине и ненависти мужчины к своей первой женщине я вижу не в том, как определяет ее ваш философ в своих «Проблемах», а в постоянстве, устойчивости женщин и в непостоянстве мужчин, и не без причины, коренящихся в их природе: мужчина, будучи горяч, из этого качества берет легкость, порывистость, непостоянство; и наоборот, женщина из своей холодности – покой, серьезность, более устойчивые впечатления.
XVII
Но тут синьора Эмилия, потеряв терпение, обратилась к Маньифико:
– Ради Бога, как-нибудь уже кончайте с этими вашими «материями» и «формами», мужчинами и женщинами и говорите так, чтобы вас понимали. Мы хорошо расслышали и поняли то дурное, что сказали о нас синьор Оттавиано и синьор Гаспаро, но каким образом вы нас защищаете, решительно понять не можем. И мне сдается, вы ушли от темы, так и оставив у нас в душе дурной осадок от речей наших врагов.
– Не называйте нас таким словом, синьора, – отвечал синьор Гаспаро, – потому что его скорее заслуживает синьор Маньифико, который, расточая женщинам фальшивые похвалы, показывает, что истинных и не существует.
Но Маньифико не смутился:
– Не сомневайтесь, государыня, на все будет дан ответ. Но я не собираюсь говорить о мужчинах несправедливых грубостей, подобных тем, что были сказаны о женщинах. И, случись кому-нибудь записать наши беседы, не хочу, чтобы на месте «материй» и «форм» оставались только доводы, приведенные против вас синьором Гаспаро, безо всякого ответа.
– И все-таки я не понимаю, синьор Маньифико, – не ослаблял между тем напора синьор Гаспаро, – как вы, признавая, что женщина по своему телесному составу холодна, а мужчина горяч, можете отрицать, что он по природным качествам совершеннее. Ведь тепло куда благороднее и совершеннее, чем холод, ибо оно активно и производительно; и, как вам известно, небеса изливают сюда, на землю, только тепло, а не холод, который не входит в дела природы. И, как я думаю, то, что женщины по своему телесному составу холодны, как раз является в них причиной боязливости и робости.
XVIII
– Вы снова хотите рассуждать о тонких вещах, – ответил Джулиано Маньифико. – Вот увидите, каждый раз будете только хуже биты. Итак, послушайте. Я соглашусь с вами, что теплота сама по себе совершеннее, чем холодность; но там, где речь идет о вещах смешанных и сложных, это не действует. Иначе более совершенным было бы то тело, которое горяче́е; но ведь это не так: наиболее совершенны тела, имеющие умеренную температуру. Добавлю, что женщина по составу холодна лишь сравнительно с мужчиной, который по причине излишней теплоты находится дальше от умеренности; но сама по себе она умеренна или, во всяком случае, более мужчины склонна к умеренности, имея в себе ту влажность, пропорциональную естественной теплоте, которая в мужчине из-за излишней сухости чаще испаряется и иссякает. Она имеет также такую холодность, которая сопротивляется естественному теплу и умеряет его, приближая к умеренности; а в мужчине избыточное тепло часто доводит тепло естественное до крайней степени, и оно, по недостатку того, что могло бы его питать, испаряется. Отчего мужчины, в акте зачатия больше теряя влагу, чем женщины, часто бывают меньше их полны жизненной силы, – так что в этом совершенство можно даже скорее приписать женщинам, которые, живя дольше мужчин, в большей степени, чем они, исполняют намерение природы.
О тепле, которое изливают на нас небеса, сейчас незачем говорить, потому что этот пример ничего не дает для нашего обсуждения; ведь, поскольку это тепло сохраняет все вещи в подлунном мире, как теплые, так и холодные, его нельзя рассматривать как нечто противоположное холодности. Но робость женщин, пусть даже имеющая вид некоего несовершенства, возникает из похвального качества – тонкости и чувствительности жизненных пневм, которые моментально представляют уму чувственные образы, и поэтому легко приходят в волнение от внешних вещей. Ведь зачастую можно видеть людей, которые не боятся ни смерти, ни чего-либо другого, но при всем этом их не назовешь храбрыми, потому что они не сознают опасности и, подобно бессловесным, идут туда, где видят дорогу, ни о чем прочем не думая; и все это лишь от грубости нечувствительных пневм. Поэтому о безумном нельзя сказать, что он отважен. Истинное величие духа происходит из сознательной решимости и ясного изъявления воли поступить так-то, ценя честь и долг выше всех опасностей на свете, – когда человек, даже видя перед собою явную смерть, сохраняет такую твердость сердца и души, что чувства не сковываются, не помрачаются ужасом, но делают свое дело, осознавая и осмысляя должное так, будто находятся в полном покое. И мы видели и знаем многих мужчин такого рода, но знаем также и многих женщин, которые и в древности, и в наше время выказали величие духа и явили миру дела, достойные немолчной хвалы, не меньшие тех, что совершили мужчины.
XIX
– Эти дела, – вставил Фризио, – начались, когда первая женщина, согрешив сама, ввела и прочих в грех против Бога, оставив человеческому роду в наследство смерть, недуги, скорби и все те горести и бедствия, которые он терпит и по сей день.
Джулиано Маньифико и тут не замедлил с ответом:
– Раз уж вам пришла охота забраться в священные предметы, – неужели вы не помните, что это преступление было исправлено тоже некой Женщиной, принесшей нам намного больше пользы, чем та, первая, вреда? Настолько больше, что вину, оплаченную такими заслугами, даже называют счастливейшей? Не мне бы вам говорить, насколько достоинства всех человеческих существ, сколько их ни есть в мире, ниже Госпожи нашей Пресвятой Девы, чтобы не смешивать вещей божественных с этими нашими глупыми рассуждениями. Не мне бы вам рассказывать, сколько женщин с неизмеримой стойкостью предали себя на жестокую смерть от рук тиранов ради имени Христова или о тех, которые в ученых состязаниях посрамили множество идолопоклонников. А если вы скажете мне, что то совершилось чудом и благодатью Святого Духа, я вам отвечу, что никакая доблесть не заслуживает стольких похвал, как та, что доказана свидетельством самого Бога. А о многих других женщинах, о которых сейчас не будем говорить подробно, вы и сами можете узнать, особенно читая святого Иеронима, который некоторых своих современниц возвеличивает такими дивными похвалами, каких хватило бы на самого наисвятого из мужчин.
XX
Да еще подумайте, сколько было других, о которых никто не упоминает, ибо эти бедняжки сидят в затворе без той напыщенной гордости, что ищет имени святости среди черни, как делают ныне многие проклятые лицемеры. Забыв или скорее пренебрегая заповедью Христа: да умастит постящийся свое лицо, чтобы не казаться постящимся, и да совершаются молитвы, милостыни и другие добрые дела не посреди площади, не в синагогах, но втайне, так чтобы левая рука не знала, что делает правая, – они утверждают, будто нет ничего лучше для мира, чем подавать ему добрый пример. И вот, пригнув шею и опустив очи долу, распуская о себе молву, будто не хотят даже говорить с женщинами и питаться чем-либо, кроме сырой зелени, они ходят немытые, в оборванных рясах, обманывая простаков, и при этом не стесняются подделывать завещания, поселять между мужьями и женами смертельную вражду, подчас вплоть до отравления, использовать чары, заговоры, творя всевозможные безобразия, да еще ссылаются на сочиненное от своего ума изречение: «Si non caste, tamen caute»; оно кажется им лекарством, которое исцеляет любое страшное злодейство, и основательно убеждает тех, кто не вполне осторожен, будто любые, сколь угодно тяжкие грехи Бог простит, лишь бы они совершались втайне, не порождая дурного примера. И под покровом святости и этой тайны они силятся то замарать чистую душу какой-нибудь женщины, то посеять вражду между братьями, управлять государствами, вознести одного, задавить другого, затащить кого на плаху, кого в тюрьму, кого отправить в изгнание, они готовы быть служителями преступления и даже хранителями награбленного для князей этого мира… Зато другие, отринув стыд, находят удовольствие в том, чтобы выглядеть холеными, гладко выбривая шкурку и красиво одеваясь; на ходу они приподнимают края рясы, чтобы были видны их облегающие чулки, а в поклоне изгибаются, показывая красоту фигуры. Иные даже при служении мессы бросают многозначительные взгляды и делают жесты, которыми, как им кажется, они привлекают симпатии и внимание. Коварные и преступные люди, безмерно чуждые не только благочестия, но и всякого доброго нрава! Когда же кто обличает их распутную жизнь, они насмехаются над ним, ставя пороки себе чуть ли не в заслугу.
Синьора Эмилия прервала Маньифико:
– Вам, наверное, доставляет большое удовольствие злословить монахов, раз вы настолько увлеклись этим без всякого повода. Но, нашептывая сплетни о посвятивших себя Богу, вы совершаете величайшее зло, а себе лишь попусту отягощаете совесть. Ибо, если бы не было тех, кто молится Ему за нас, мы получали бы намного больше кар, чем получаем теперь.
Маньифико лишь усмехнулся:
– Как это вы догадались, синьора, что я говорил о монахах, если я не назвал их по имени? Но я вовсе не нашептываю, а говорю открыто и ясно. И речь идет не о хороших, а о лукавых и преступных, о которых я не сказал еще тысячной доли того, что знаю.
– Вот и прекратите говорить о монахах, – твердо сказала синьора Эмилия. – Я считаю за тяжкий грех вас слушать и, чтобы не слушать, сейчас уйду.
XXI
– Хорошо, – сказал Маньифико. – Больше не буду об этом. Но, возвращаясь к похвалам женскому полу, скажу, что синьор Гаспаро не назовет мне такого несравненного мужчину, у которого не найдется жена, дочь или сестра равного с ним достоинства, а то и выше. Не говоря о том, что многие из женщин были источником бесчисленных благ для своих мужчин и исправили множество их ошибок.
Итак, мы показали, что женщины по природе способны к тем же доблестям, что и мужчины, и видели достаточно примеров этого. И если я просто признаю за женщинами то, что они способны иметь, часто имели в прошлом и имеют теперь, то не понимаю, почему синьор Гаспаро твердит, будто я рассказываю небылицы. На свете всегда были и есть женщины, также близкие к придворной даме, которую сочинил я, как есть и мужчины, близкие к тому придворному, которого сочинили наши друзья.
– Не убеждают меня доводы, которым противоречит опыт, – сказал синьор Гаспаро. – Попроси я вас назвать имена женщин, достойных равной похвалы с мужчинами, которым доводились женами, сестрами или дочерьми или были для них причиной какого-то блага, боюсь, что вы окажетесь в затруднении.
XXII
– Если меня что и затруднит, так это обилие примеров, – парировал Маньифико. – Будь у меня достаточно времени, я бы рассказал вам об Октавии, жене Марка Антония и сестре Августа, о Порции, бывшей дочерью Катона и женой Брута, о Гайе Цецилии, супруге Тарквиния Древнего, о Корнелии, дочери Сципиона, и о бесчисленных других, перечисляя лишь самых известных, не только наших, но и тех, что были среди варваров. Упомянул бы, например, Александру, жену Александра, царя иудейского: когда после смерти ее мужа народ, распаленный яростью, схватился за оружие, чтобы предать смерти оставшихся после него двух сыновей, мстя за жестокое рабство, в котором их отец держал своих подданных, она сумела смягчить это справедливое негодование и в кратчайшее время сделала благосклонными к ее детям те самые души, которые их отец в течение многих лет против них ожесточал, творя свои безмерные несправедливости.
– Вот и расскажите, – отозвалась синьора Эмилия, – как она это сделала.
И Маньифико рассказал:
– Видя сыновей в такой опасности, она немедленно повелела вытащить тело Александра на середину площади и, созвав граждан, сказала, что знает, сколь праведным негодованием против ее супруга горят их души, ибо жестокие беззакония, преступно совершенные им, вполне этого заслуживают. И как при его жизни она всегда хотела отвратить его от такого злодейского поведения, так теперь готова доказать это и помочь им со всей возможной суровостью покарать его мертвым. Пусть же возьмут его тело, бросят его в пищу псам, пусть терзают его самыми жестокими способами, которые только смогут придумать. Но при этом она умоляла сжалиться над невинными детьми, которые не могли не только быть причастны к злодействам отца, но и знать о них. И эти слова оказались столь действенными, что яростная ненависть, которой был охвачен весь народ, тут же смягчилась и обратилась в сострадательную любовь: они не только при общем согласии избрали этих мальчиков себе в государи, но и тело умершего удостоили почетного погребения.
Здесь Маньифико выдержал паузу, а затем продолжил:
– Вы не читали даже о том, что жена и сестры Митридата проявили куда меньший страх перед смертью, чем сам Митридат? А жена Гасдрубала – чем Гасдрубал? Не знаете, что Гармония, дочь Гиерона Сиракузского, пожелала умереть в пламени родного города?
– Да уж до чего упрямство их доходит, мы знаем, – сказал Фризио. – Есть женщины, что, если уж задумали, ни за что на свете не переменят решения. Как та, что, утопая и уже не в силах сказать мужу: «Нет, ножницами!», все еще делала ему знак руками!
XXIII
Джулиано Маньифико, засмеявшись, сказал:
– Упрямство ради добродетельной цели называется стойкостью. Не упрямой, а стойкой назовем мы Эпихариду, римскую вольноотпущенницу, которая, зная о заговоре против Нерона, проявила такую стойкость, что и под самыми страшными пытками, которые можно вообразить, не выдала никого из его участников, хотя многие благородные сенаторы и всадники при одной лишь угрозе этих пыток трусливо выдавали братьев, друзей и самых любимых и близких людей на свете. А что скажете о другой, по имени Леэна, почитая которую афиняне поставили перед воротами акрополя бронзовую львицу без языка, в знак ее непоколебимого молчания? Так же и она, зная о заговоре против тиранов, не устрашилась смертью двух великих мужей, своих друзей и, терзаемая бесчисленными и жесточайшими муками, не выдала никого из заговорщиков.
Тут мадонна Маргарита Гонзага, до тех пор слушавшая в молчании, сказала:
– Вы как-то слишком кратко рассказываете о доблестных делах, совершенных женщинами; ибо хотя наши враги, конечно, все это слышали и читали, но делают вид, будто ничего не знают, желая, чтобы сама память о них исчезла. Но если вы дадите нам, женщинам, услышать об этих подвигах, мы хотя бы почтим их.
XXIV
– С удовольствием, – отвечал Маньифико. – Сейчас я расскажу вам о женщине, совершившей то, что под силу лишь редчайшим из мужчин. Думаю, это и сам синьор Гаспаро признает.
И начал так:
– В Массилии был некогда обычай, как считается, перенесенный из Греции: в городе хранился яд, приготовленный на отваре цикуты, и его давали тому, кто предъявлял сенату города основания, по которым ему приходится расстаться с жизнью: из-за какой-то сильной тяготы или по другой справедливой причине, – так, чтобы тот, кто слишком много потерпел от превратностей судьбы, мог не терпеть их дольше, а тот, кто вкусил слишком большое счастье, не боялся, что оно переменится. И однажды, когда в городе находился Секст Помпей…
Тут Фризио вмешался, не дожидаясь продолжения:
– Вы, кажется, заводите какую-то слишком долгую историю.
– Вот видите, – улыбнулся Маньифико, обращаясь к мадонне Маргарите, – Фризио не дает мне говорить. А я хотел рассказать вам об одной женщине, которая, доказав сенату, что имеет справедливое основание умереть, радостно и без малейшего страха выпила в присутствии Секста Помпея яд, с таким мужеством, с такими разумными и полными любви наставлениями домашним, что Помпей и все остальные, видя такую мудрость и уверенность этой женщины в ужасающем переходе из этой жизни, пораженные, стояли, обливаясь слезами.
XXV
– Помнится, читал я одну речь, – усмехнувшись, сказал синьор Гаспаро, – в которой какой-то горемычный муж просил у сената разрешения умереть, в качестве законной причины называя то, что не в силах терпеть трескотню своей жены, говоря, что скорее готов выпить отраву, о которой вы рассказываете, что ее специально хранили в городе для подобных случаев, чем день-деньской ее слушать.
Джулиано Маньифико ответил:
– Сколько несчастных женщин имели бы справедливую причину просить позволения на смерть из-за того, что у них нет больше сил терпеть не только злые слова, но куда злейшие поступки своих мужей! Некоторые из них, кого я знаю сам, выносят на этом свете столько мук, что говорят, будто живут в аду.
– А тому, что многие мужья выносят от жен такие терзания, что каждый час молят о смерти, не верите? – отозвался синьор Гаспаро.
– Какую же неприятность, – спросил Маньифико, – могут причинить жены мужьям, которая будет столь же непоправимой, как те, что причиняют подчас мужья женам? Ведь жены находятся в покорности у мужей – если не по любви, то, по крайней мере, из страха.
– Определенно, – сказал синьор Гаспаро, – то малое, что они делают хорошего, делается лишь из страха, ибо мало какая из них в тайне души не питает ненависти к мужу.
– Да вовсе напротив! – возразил Маньифико. – И если сами вспомните то, что читали, вся история говорит о том, что почти всегда жены любят мужей больше, чем мужья жен. Видели вы или слыхали когда-нибудь, что какой-то муж сделал своей жене такой знак любви, как сделала своему мужу Камма? Помните?
– Не знаю ни кто она такая, ни какой знак она сделала, – отвечал синьор Гаспаро.
– И я тоже, – сказал Фризио.
– Так послушайте. А вы, мадонна Маргарита, постарайтесь сохранить это в памяти.
XXVI
Эта Камма была прекраснейшая молодая женщина, украшенная такой скромностью и такими добрыми качествами, что им дивились не меньше, чем ее красоте. И, сверх всего остального, всей преданностью сердца любила она своего мужа, которого звали Синатом. Случилось, что другой знатный муж, занимавший намного более высокое положение, чем Синат, бывший, кажется, даже правителем того города, где они жили, влюбился в эту молодую женщину и долгое время пытался всеми путями и способами овладеть ею, но тщетно. Наконец, убедив себя, что лишь ее любовь к мужу была причиной того, что она противится его желанию, он велел убить этого Сината. Но после этого, непрерывно продолжая настаивать, добился не большего, чем прежде. И поскольку его любовь возрастала с каждым днем, он твердо решил сделать ее своей женой, хоть она и была положением намного ниже. Так что ее родные, повинуясь настоянию Синорига (так звали влюбленного), стали увещевать ее покориться, убеждая, что ее согласие принесет большую пользу ей и им, а отказ будет, напротив, для них для всех опасным. Она некоторое время противилась им, но наконец сказала, что согласна. Родные сообщили это известие Синоригу, который чрезвычайно обрадовался и распорядился, чтобы свадьбу отпраздновали немедленно. И когда оба они ради этой цели торжественно вступили в храм Дианы, Камма повелела поднести некий сладкий напиток, который смешала сама, и перед изображением Дианы в присутствии Синорига сама отпила половину, а потом, как этого требовал брачный обычай, своей рукой подала оставшуюся половину жениху; он допил до конца. Камма, видя, что ее замысел удался, с радостью преклонила колени перед изваянием Дианы и сказала: «О богиня, ты, зная заветное моего сердца, будь мне доброй свидетельницей в том, сколь трудно мне было после того, как умер мой дорогой супруг, не наложив на себя руки, терпеть скорбь этой горестной жизни, в которой я не чувствовала никакой радости и не имела утехи, кроме надежды на возмездие, – и вот оно наконец совершилось. Полной радости и счастливой спешу я к сладостному пребыванию с душой, которую в жизни и в смерти любила больше самой себя. А ты, злодей, мечтавший быть моим мужем, повели, чтобы вместо брачного чертога готовили тебе могилу. Ибо я приношу тебя в жертву блаженной тени Сината».
Синориг, ошеломленный этими словами и уже чувствуя мучительное действие яда, испытал многие снадобья, но они не помогли. И была ли судьба благосклонна к Камме, или это надо назвать как-то иначе, но, прежде чем умереть, она узнала о смерти Синорига. И, услышав об этом, с облегчением простерлась на одре, глазами в небо, призывая непрестанно имя Сината со словами: «Сладчайший мой супруг, теперь, когда я принесла твоей кончине как последние дары слезы и отмщение, я не вижу здесь больше ничего, что осталось бы сделать, и бегу из мира, от этой жизни, без тебя горькой: ведь только ради тебя она была мне милой. Поспеши же мне навстречу, господин мой, и так же радостно прими эту душу, как радостно идет она к тебе». И с этими словами, раскинув руки, будто вот-вот готовая обнять мужа, она умерла. Скажите же, Фризио, что вы о ней думаете?
Фризио отвечал:
– Думаю, что вам хочется разжалобить до слез наших дам. Но пусть даже все это и было на самом деле – в наше время такие женщины, доложу я вам, на свете уже не обретаются.
XXVII
– Да еще как обретаются! – с живостью возразил Маньифико. – Вот послушайте, что я вам еще расскажу.
Жил в Пизе, уже на моей памяти, один дворянин по имени мессер Томазо – фамилию сейчас не упомню, хотя не раз ее слышал от моего отца, очень дружившего с ним. Этот, стало быть, мессер Томазо однажды, плывя из Пизы в сторону Сицилии по своим делам на маленьком суденышке, был настигнут несколькими галиотами мавров, которые так неожиданно подобрались сзади, что моряки их не заметили вовремя. И хотя они и защищались сколько могли, но, поскольку их было мало, а врагов много, суденышко оказалось захвачено вместе со всеми, кто там был, кто цел, кто ранен, кому уж как повезло, а вместе с другими – и мессер Томазо, который храбро сражался и даже убил своей рукой брата капитана одного из галиотов. И тот капитан, разъяренный, понятное дело, из-за потери брата, захотел, чтобы мессер Томазо достался в добычу именно ему. Ежедневно избивая и мучая, он привез его в Барбарию, чтобы всю жизнь держать в плену, в крайнем унижении и великих муках.
Остальные пленники, теми или иными путями с течением времени получив свободу и вернувшись домой, рассказали его жене, которую звали мадонна Арджентина, и детям о жестокой жизни и великом бедствии, в котором пребывал мессер Томазо и обречен был безнадежно оставаться до самой смерти, если бы Бог чудесно не помог ему. Они, узнав обо всем этом, стали пытаться освободить его разными средствами. И когда он уже и сам свыкся с мыслью о смерти в плену, ревностное сострадание к нему так возбудило ум и отвагу одного из его сыновей, по имени Паоло, что тот, презрев всякую опасность, решился или сам умереть, или освободить отца. И устроил это таким скрытным способом, что пленник прибыл в Ливорно прежде, чем в Барбарии узнали, что он оттуда уплыл.
Из Ливорно, уже в полной безопасности, мессер Томазо написал жене, сообщая о своем освобождении и о том, где он находится, и что на следующий день уже надеется ее увидеть. Добрая и благородная женщина, которая столько вынесла и не думала, что ее радость так близка и что она, ради любви и доблести сына, вот-вот встретит мужа, которого так любила и уже не чаяла когда-либо видеть, прочитав письмо, подняла очи к небесам и, призвав имя мужа, пала замертво на землю. И каких только средств не перепробовали, отлетевшая душа больше не вернулась в тело. Горестное зрелище, достаточное, чтобы умерить человеческие желания, отвратив их от неудержимого стремления к чрезмерной радости!
XXVIII
– Почему вы уверены, что она умерла не от горя, узнав, что муж возвращается домой? – со смехом отозвался Фризио.
– Потому что с этим не согласуется вся остальная ее жизнь, – ответил Маньифико. – Напротив, думаю, что ее душа, не в силах терпеть промедления в том, чтобы увидеть его очами тела, покинула это тело и, восхищенная желанием, мгновенно полетела туда же, куда при чтении письма полетела ее мысль.
Синьор Гаспаро сказал:
– Возможно, эта женщина была слишком любвеобильна, так как женщины всегда и во всем доходят до крайности, которая является злом. Сами же видите, что излишней любовью она причинила зло как себе самой, так и мужу и детям, чью радость от столь желанного, обретенного в таких опасностях освобождения обратила в горе. Так что вам не стоит приводить эту женщину в пример как одну из тех, что стали причиной многих благ.
– Я привожу ее в пример того, что есть жены, поистине любящие своих мужей, – отвечал Маньифико. – А тех, которые стали причиной многих благ, мог бы привести вам неисчислимое множество. Могу рассказать вам о столь древних, что они кажутся почти сказочными, и о тех, что, наряду с мужчинами, были изобретательницами столь значительных вещей, что удостоились называться богинями, как Паллада или Церера; о сивиллах, устами которых Бог часто говорил миру, открывая будущее, о тех, что наставляли величайших из мужей, как Аспазия и Диотима, которая к тому же своими жертвоприношениями на десять лет отсрочила грозившую Афинам чуму. Могу рассказать вам о Никострате, матери Эвандра, научившей латинян письму, и еще об одной женщине, которая была наставницей поэта Пиндара; о Коринне и Сафо, совершеннейших в поэзии, – но не хочется забираться так далеко. Оставив прочее, скажу лишь, что женщины, возможно, не менее мужчин послужили величию Рима.
– А вот об этом было бы интересно послушать, – сказал синьор Гаспаро.
XXIX
– Так слушайте, – сказал Маньифико. – После завоевания Трои многие троянцы, уцелевшие при этом разгроме, бежали кто куда, и часть из них, испытав много бурь, пристала к берегу Италии близ устья Тибра. Сойдя на землю, чтобы поискать себе пищу, мужчины пошли разведать местность. Тогда женщины, оставшиеся на кораблях, самостоятельно приняли полезное решение, которое положило конец опасному и длительному морскому странствию и вместо утраченной родины даровало им новую. Посовещавшись между собой, они в отсутствие мужей подожгли корабли. И первая, положившая этому начало, звалась Рома. А поскольку они боялись ярости мужчин, то при их возвращении вышли им навстречу и бросились обнимать и целовать – одни своих мужей, другие родственников, выказывая такую любовь и ласку, что смягчили в них первый порыв гнева, а потом уже спокойно объяснили причину своего мудрого умысла. И троянцы, частью вынужденные необходимостью, частью оттого, что были доброжелательно приняты местными жителями, вполне удовлетворились тем, что сделали их женщины, и поселились рядом с латинами, в том месте, где потом был основан Рим. Отсюда произошел у римлян тот древний обычай, что женщины, встречаясь с родными, всегда целовали их. Вот так эти женщины и послужили началу Рима.
XXX
А сабинские женщины послужили увеличению Рима не в меньшей степени, чем троянки – его основанию. Ибо Ромул, вызвав против себя общую вражду своих соседей тем, что похищал их женщин, со всех сторон испытывал удары войны. Будучи весьма храбр, он вышел победителем из всех этих войн, кроме войны с сабинянами, самой трудной, потому что Тит Таций, царь сабинян, был очень мужественен и мудр.
И вот после одного жестокого боя между римлянами и сабинянами, с тяжелейшими потерями для обеих сторон, когда они готовились к новому жестокому бою, сабинские женщины, одетые в черное, терзая на себе распущенные волосы, скорбно рыдая, не боясь оружия, которое уже хотели обнажить противники, пришли на поле битвы и встали между своими отцами и мужьями, умоляя их не омочать руки в крови тестей и зятьев. А если не в радость им это родство, – говорили они, – то пусть обратят свое оружие на них, своих жен и дочерей, ибо много лучше им будет умереть, чем или жить вдовами, или остаться без отцов и братьев, зная, что их отцы убиты теми, от кого рождены их дети, или что их мужья убиты их отцами. Идя с такими стенаниями и плачем, многие из них держали на руках своих малышей, из которых иные уже начинали говорить и, казалось, хотели играть со своими дедами. Женщины, показывая своим отцам внуков, говорили, плача: «Вот ваша кровь, которую вы столь неистово и яростно хотите пролить вашими же руками».
И столь сильны были любовь и благоразумие этих женщин, что не только между двумя враждовавшими царями установилась неразрушимая дружба и был заключен союз, но, что еще более удивительно, сабиняне переселились в Рим, и из двух народов составился один. Это весьма укрепило силы Рима благодаря мудрым и великодушным женщинам, которых Ромул весьма почтил тем, что, разделив народ на тридцать курий, он дал им имена сабинянок.
XXXI
Здесь Маньифико умолк, но, видя, что и синьор Гаспаро молчит, заговорил снова:
– Так вам не кажется, что эти женщины были причиной блага для их мужей и послужили величию Рима?
Синьор Гаспаро ответил:
– Конечно, они достойны многих похвал. Но если бы вы, рассказывая о добрых делах женщин, говорили и об их проступках, то не умолчали бы о том, что в той же войне с Титом Тацием одна женщина, изменив Риму, указала врагам тропу, пользуясь которой удобно было захватить Капитолий, отчего римляне едва не оказались полностью истреблены.
Маньифико, не смутившись, отвечал:
– Вы упоминаете об одной дурной женщине, а я вам говорю о бесчисленных добрых; а кроме уже упомянутых, мог бы привести в защиту своей правоты тысячу и других примеров пользы, принесенной Риму женщинами. Например, рассказать, по какой причине был воздвигнут один храм Венере Вооруженной, а другой – Венере Безволосой и как был учрежден праздник Служанок в честь Юноны, ибо служанки некогда избавили Рим от вражеской осады. Но, оставив все это, спрошу вас: а великое дело раскрытия заговора Катилины, о чем много хвалится Цицерон, – разве началось оно не благодаря одной порочной женщине? За это ее можно назвать причиной того добра, которое Цицерон, как он хвастается, сделал для Римской республики. Будь у меня в запасе довольно времени, я рассказал бы вам о том, как часто женщины исправляли многочисленные ошибки мужчин; но боюсь, что эта моя речь уже слишком затянулась и наскучила. Так что, выполнив, насколько было в моих силах, поручение, данное мне нашими дамами, я хотел бы уступить место тому, кто расскажет вещи, более достойные внимания.
XXXII
– Не смейте уловкой лишать женщин тех истинных похвал, которых они достойны! – пылко сказала синьора Эмилия. – И помните, что пусть даже синьору Гаспаро и, может быть, синьору Оттавиано наскучило слушать вас, но мы, женщины, так же как и все, кроме них, мужчины в нашем кругу, слушаем вас с удовольствием.
Маньифико настаивал на том, что пора ему закончить, но женщины в один голос принялись его упрашивать, и он наконец с улыбкой продолжил:
– Чтобы не растравлять синьора Гаспаро против меня еще больше, скажу лишь вкратце еще о некоторых, пришедших мне на память, не упомянув многих, о ком мог бы поведать.
Филипп, сын Деметрия, приступив с войском к Хиосу и осадив его, разослал указ, в котором всем рабам, которые из города перебегут на его сторону, обещал свободу и жен их хозяев. Этот позорный указ привел хиосских женщин в такое негодование, что они с оружием в руках вышли на городские стены и так ожесточенно сражались, что в скором времени отогнали Филиппа от города с позором и большим уроном, – чего прежде них не могли добиться мужчины.
В другой раз хионянки, которые отправились в изгнание вслед за своими мужьями, отцами и братьями и поселились в Левконии, совершили не менее достославное дело. Эритрейцы, уже жившие там, вместе со своими союзниками пошли войной на этих хиосцев; и те, не в силах долго сопротивляться, согласились на мир, причем им разрешалось уйти из города, взяв с собою лишь плащ и рубаху. Но их женщины, услышав о таком бесславном соглашении, весьма оскорбились, упрекая мужчин, что они, сложив оружие, пойдут перед лицом врагов как голые. А когда мужья ответили, что договор уже заключен и его нельзя отменить, женщины сказали им, чтобы они, сбросив одежду, шли со щитами и копьями, а врагам отвечали бы, что это и есть их плащ и рубаха. Так, последовав совету своих женщин, хиосцы покрыли немалую часть стыда, которого не могли избежать полностью.
Войско Кира было разгромлено в одной из битв; и персы, бежавшие под защиту городских стен, встретили женщин, которые вышли за ворота и встали у них на пути, говоря: «Куда бежите, трусы? Может, хотите спрятаться в нас, там, откуда вышли?» Услышав эти и другие слова и поняв, насколько они ниже духом, чем их женщины, персы устыдились, вернулись к врагам и в новой схватке разбили их.
XXXIII
Здесь Маньифико остановился и взглянул на синьору герцогиню:
– На этом, государыня, позвольте мне закончить.
Синьор Гаспаро только усмехнулся:
– Да уж придется закончить, коли не знаете, что еще сказать.
Засмеялся и Маньифико:
– Вы меня так поддеваете, что вам грозит опасность поневоле всю ночь слушать похвалы женщинам. Вам придется узнать и о спартанках, с радостью принимавших весть о геройской смерти своих сыновей, и о других, которые отрекались от сыновей или даже убивали их своими руками, узнав об их трусости. И о том, как женщины Сагунта в час погибели их родного города выступили с оружием против войска Ганнибала; как, когда войско германцев было разбито Марием, их женщины, не получив милости на то, чтобы им жить в Риме на свободе в услужении у дев-весталок, поголовно убили себя и своих маленьких детей. И о множестве других примеров, которыми полны книги древних историков.
– Эх, синьор Маньифико, – только и нашелся сказать синьор Гаспаро, – один Бог знает, как оно там было. Слишком ведь далеко от нас то время. Налгать можно было много всякого, а правды теперь уже не выяснить.
XXXIV
Маньифико, однако, не терял надежды убедить собеседника:
– Хорошо, оставим слишком древние времена. Сравните доблесть женщин с доблестью мужчин в любой век, и найдете, что они никогда, вплоть до наших дней, нимало не уступали мужчинам. Если перейдем ко времени, когда над Италией владычествовали готы, то найдем у них королеву Амаласунту, долго правившую с удивительным благоразумием, затем Теоделинду, королеву лангобардов, женщину исключительной доблести. У греков найдем императрицу Феодору, а опять же в Италии среди многих других госпожу графиню Матильду, о похвальных достоинствах которой я предоставил бы сказать графу Лудовико, поскольку она принадлежала к его роду.
– Нет, – отвечал граф, – уж, пожалуйста, вы сами. Хвалить свое как-то не к лицу.
Маньифико продолжал:
– А сколько славных женщин найдем мы в прошлые века в этом благороднейшем доме Монтефельтро! Сколько из фамилий Гонзага, Эсте, Пио! А если захотим говорить о наших временах, нам не нужно будет искать их долго, они рядом с нами. Но я не хочу приводить себе в поддержку имена здесь присутствующих, чтобы не казалось, будто вы лишь из вежливости соглашаетесь с тем, что просто невозможно оспорить.
Теперь давайте покинем пределы Италии; вспомните, что в наши дни мы видели Анну, королеву Франции, монархиню, не менее великую собственными добродетелями, чем величием государства; если по справедливости, милосердию, щедрости и святости жизни мы захотим сравнить ее с королями Карлом и Людовиком (ведь она была супругой сначала одного, а затем другого), то увидим, что она в этом нисколько не ниже их. Взгляните также на мадонну Маргариту, дочь императора Максимилиана, которая с величайшей осмотрительностью правила и до сего дня правит своим государством.
XXXV
Но даже не говоря обо всех прочих, скажите мне, синьор Гаспаро, какой из христианских государей наших дней или прошлого, по вашему мнению, заслуживает сравнения с Изабеллой, королевой Испании?
– Ее муж – король Фердинанд, – не задумываясь ответил синьор Гаспаро.
– И я не буду с этим спорить, – сказал Маньифико. – Если сама королева сочла, что он достоин быть ее мужем, и так его любила и почитала, нельзя сказать, что он недостоин сравнения с ней. Но думаю, что репутация, которую он приобрел благодаря ее выбору, была для него не меньшим приданым, чем королевство Кастилии.
– Я считаю, напротив, что многие деяния короля Фердинанда прославили королеву Изабеллу, – ответил синьор Гаспаро.
Но Маньифико возразил:
– Если только не все живущие в Испании – господа и простые люди, мужчины и женщины, бедные и богатые – договорились лгать в похвалу королеве, то не было в наши времена для мира столь яркого примера истинной доброты, великодушия, предусмотрительности, благочестия, чести, учтивости, щедрости – одним словом, всякой добродетели, как королева Изабелла. И хотя слава этой государыни чрезвычайно велика во всех странах, среди всех народов – те, которые, живя с ней в одной стране, были свидетелями ее деяний, единогласно утверждают, что эта слава рождена ее добродетелями и заслугами. И кто захочет рассмотреть ее дела, без труда поймет, что это правда. Если даже опустить все бесчисленные свидетельства этого, которые можно было бы привести, будь это нашей целью, всякий знает, что, когда она взошла на престол, бо́льшая часть Кастилии была захвачена грандами; но она все вернула – и таким справедливым способом, что сами лишенные этих земель остались ей преданными, смирившись с тем, что распрощались с прежними имениями. Прекрасно известно и то, с какой отвагой и осмотрительностью защищала она свои королевские владения от весьма могущественных врагов. Точно так же ей одной принадлежит честь славного завоевания королевства Гранады, ибо в столь долгой и трудной войне с упорными врагами, сражавшимися за свое добро, свою жизнь, свою веру, сражавшимися, как они верили, во имя Бога, она неизменно выказывала – и своим умом, и всей своей личностью – столько доблести, что, пожалуй, в наши времена немногие государи дерзали не то что уподобиться, но даже завидовать ей. Кроме того, все знавшие ее утверждают, будто обладала она столь божественной манерой править, что одной ее воли, казалось, было достаточно, чтобы каждый без ропота и возражений делал должное; и даже в собственных домах, тайком люди едва ли дерзали делать то, что, как они думали, придется ей не по нраву. И причиной этого было в значительной степени чудесное умение распознавать и выбирать служителей, способных к тем делам, в которых она была намерена их использовать. И так хорошо умела она сочетать строгую справедливость с искусством быть милосердной и щедрой, что никто не мог пожаловаться, будто доброе дело в ее дни было плохо вознаграждено, а злое – слишком жестоко наказано. Отчего в народе установилось высшее почтение к ней, составленное из любви и страха, которое до сих пор остается столь укорененным во всех душах, что, кажется, люди верят, будто она смотрит на них с неба и вот-вот выскажет им оттуда или похвалу, или порицание. И поэтому ее именем и способами, ею определенными, управляются поныне эти королевства, так что хоть и прекратилась ее жизнь, но живет авторитет, подобно колесу, которое долго вращали с усилием, и оно немалое время продолжает крутиться само по себе, хоть его уже никто не двигает. Кроме того, судите сами, синьор Гаспаро: все великие и славные чем-либо в наши дни люди Испании были выдвинуты королевой Изабеллой. И Гонсало Фернандес, Великий Капитан, гордился именно этим гораздо больше, чем всеми своими славными победами и теми почтенными и доблестными делами, которые и в мирное, и в военное время сделали его таким знаменитым, что слава, если она не неблагодарна, всегда будет возвещать ему в мире бессмертные похвалы, свидетельствуя, что мало было у нас на веку королей и великих государей, превосходивших его в великодушии, мудрости и всяких доблестях.
XXXVI
Вернемся, однако, в Италию. И здесь нет недостатка в превосходнейших государынях; в Неаполе, например, у нас есть две замечательные королевы; а недавно там же, в Неаполе, умерла королева Венгрии, как вы знаете, замечательная государыня, бывшая вполне под стать своему супругу – непобедимому и славному королю Матвею Корвину. Такова же и герцогиня Изабелла Арагонская, достойная сестра неаполитанского короля Ферранте, которая, словно золото в огне, в превратностях судьбы показала свою доблесть и смелость. Перейдем в Ломбардию: и вот перед вами синьора Изабелла, маркиза Мантуи, для превосходнейших добродетелей которой будет даже обидой, если говорить о них так сдержанно, как вынужден будет любой, кто захочет говорить о ней в этом месте. Я сожалею также, что никто из вас не знал ее сестру, герцогиню Миланскую Беатриче, а иначе никогда не сомневались бы в силе ума женщины. А высокие достоинства их матери Элеоноры Арагонской, герцогини Феррары, свидетельствовали не только о том, что она истинная дочь короля, но и что она заслуживала быть королевой государства куда большего, чем то, которым обладали ее предки. А насчет другой скажу – много ли известно вам на свете мужчин, которые выдержали болезненные удары судьбы так невозмутимо, как королева Неаполя Изабелла? Пережившая потерю королевства, изгнание и смерть мужа, короля Федерико, и двоих детей, плен своего первенца, герцога Калабрийского, она и теперь держит себя истинной королевой и так переносит тяготы прискорбной бедности, что каждый может убедиться: с переменой судьбы она не утратила своего достоинства. Не говоря уже о других бесчисленных знатных синьорах и даже о женщинах низкого положения – как, например, о многих женщинах Пизы, которые в защите их родного города против флорентийцев явили такую высокую отвагу, такое презрение к смерти, на какое способны разве что самые неустрашимые духом люди на свете, и иные из них даже были прославлены знаменитыми поэтами.
Мог бы я упомянуть и об иных, достигших совершенства в литературе, в музыке, в живописи, в скульптуре; но не хочу продолжать называть такие примеры, которые и без того всем вам хорошо известны. Достаточно того, что, если вы сами поразмыслите о женщинах, которых знаете, вам нетрудно будет осознать, что большинство из них достоинством и заслугами не ниже, чем их отцы, братья и мужья, и что многие из них были причиной блага для мужчин и зачастую исправляли их ошибки.
А если нет сейчас на свете тех великих цариц, что шли покорять далекие страны и воздвигали величественные здания, пирамиды и города – как Томирис, царица скифская, Артемизия, Зенобия, Семирамида и Клеопатра, так нет теперь и мужчин, подобных Цезарю, Александру, Сципиону, Лукуллу и тем славным римским императорам.
XXXVII
– Да уж не говорите! – со смехом возразил Фризио. – Нынче сколько угодно женщин вроде Клеопатры и Семирамиды; и пусть нет у них стольких царств, войск и сокровищ, зато хватает желания подражать этим царицам в наслаждениях, в том, чтобы сверх всякой возможности угождать своим похотям.
– Вам, Фризио, прямо-таки нравится нарушать границы, – сказал Маньифико. – Только в наши времена на несколько Клеопатр приходится несметное число Сарданапалов, а это куда хуже.
– Сравнение ваше не годится, – поспешил на помощь союзнику синьор Гаспаро. – Не надо думать, что мужчины невоздержностью превосходят женщин. А если бы даже и было так, то не было бы хуже, ибо невоздержность женщин порождает безмерные беды, которых не бывает от невоздержности мужчин. И потому обычай, как вчера говорилось, предусмотрительно позволил женщинам иметь недостаток в остальном, чтобы они всеми силами могли поддерживать одну эту добродетель чистоты, без которой неясно будет, чьи дети, и распадутся узы, скрепляющие мир кровным родством и естественной любовью каждого к тому, кого он произвел. Потому-то женщинам строже возбраняется распущенность, чем мужчинам, которые не вынашивают детей по девять месяцев в утробе.
XXXVIII
– Нет, поистине блестящие аргументы! – воскликнул Маньифико. – Удивляюсь, как вы еще в книгу их не записали. Но объясните мне, будьте любезны, почему распутство мужчинам не вменяется в такой же степени в порок, как женщинам, раз уж они, как по природе более способные к добродетели и обладающие бо́льшими достоинствами, легче могут хранить эту добродетель воздержания. Будь они сами воздержны, тогда и не возникало бы сомнений, чьи дети. Допустим даже, что женщины более похотливы; но они не смогли бы рожать сами от себя, без участия мужчин, если бы мужчины, как более воздержные, не стали бы удовлетворять их похотливость.
Но если взглянуть правде в глаза, вы и сами признаете, что это мы, мужчины, нашей собственной властью присвоили себе такое право, что для нас эти грехи считаются простительными, и подчас мы ими даже хвалимся, а женщин хотим карать за них смертью или по меньшей мере клеймом пожизненного позора. Но раз уж такое мнение укоренилось, я бы счел правильным еще более жестоко наказывать тех, кто позорит женщину клеветой; и полагаю, что каждый настоящий рыцарь обязан всегда – если надо, то и с оружием в руках – защищать правду: особенно когда узнает, что какую-то женщину ложно обвиняют в нецеломудрии.
Показать оглавление

Комментариев: 0

Оставить комментарий