Портрет мертвой натурщицы

Он

Лет в пятнадцать он вытянулся, раздались плечи: результат почти ежедневного посещения бассейна. Это мама купила абонемент в подарок на Новый год — чем хуже она себя чувствовала, тем больше тряслась над его здоровьем. Маме было приятно, и он постепенно втянулся: в школе нагрузка была слабой, основная жизнь проходила в «художке» и вот в этих кафельных стенах, гулко отражающих звук.
Рассекая воду, он ни о чем не думал, даже не включал «музыку волн», как он ее называл. Только плыл вперед, как можно быстрее, потом отталкивался с силой от бортика и так же стремительно, почти не пеня воду, двигался ровными сажёнками в обратном направлении. Он незаметно изменился — даже двигаться начал иначе: пластика стала хищной, гибкой. Волосы он стриг редко, и они падали темной массой на глаза, губы почти всегда чуть изгибались в полуулыбке. Что-то вроде нервного тика, но в сочетании с недобрым взглядом… Так в узком лице обозначилось явное несоответствие, сбой, который притягивал девочек словно магнит. Сам того не желая, он слыл в старших классах байроническим героем. Но имиджем своим не пользовался, напротив: с хмурой неприязнью на глазах у влюбленных особ выбрасывал их записки, на школьные дискотеки не ходил, избегал квартирных тусовок. Между домом, где он, не останавливаясь, рисовал, и бассейном, в чью хлористую воду выбрасывал всю черную, накопившуюся за день энергию, промежутка на школьные романы не оставалось в любом случае.
Этот аргумент — нет времени! — он предъявлял своей матери еще многие годы, когда та робко пыталась интересоваться его личной жизнью. Правда же, как оно часто и бывает, скрывалась за плотным расписанием, юношеской острой половой гиперактивностью, детскими воспоминаниями. Правда была — в страхе. А страх — эмоция базисная, анализу поддающаяся с трудом.
Впрочем, однажды ему показалось, что он от него излечился.
В ту осень мать вновь слегла с рецидивом, и он бегал по всему городу в поисках нужных лекарств, потом на рынок за овощами — и снова домой: варить, процеживать, разливать по банкам — и опять в больницу. Где-то: то ли на рынке, вавилонском скопище, то ли в давильне московского метро, он подцепил какую-то особенно злостную простуду, которая свалила его, здорового парня, за полдня. Он добрел до квартиры и чуть не упал в обморок прямо в прихожей. Немного отлежавшись, позвонил материной ближайшей подруге с просьбой навестить завтра ее в больнице: поднять настроение и привезти недостающие, но уже закупленные им лекарства.
Подруга поохала: и над матерью, никому, по обыкновению своему, не сообщившей о возвращении своего недуга, и над мальчиком, разболевшимся от переживаний и не по возрасту свалившихся на него забот. Не слушая возражений, она обещала приехать тем же вечером после работы к нему, а назавтра с утра отправиться в больницу. У него не было сил спорить. Он заварил себе чаю с медом, но не выпил, потому что от слабости не мог даже сесть на подушках.
Разбудил его безнадежный, непрерывный звонок в дверь: видно, бедная женщина уже с полчаса стояла под дверью. Он, покачиваясь, пошел открывать и, только пропуская ее в квартиру, понял, что стоит перед ней в одних несвежих трикотажных трусах. Но она и виду не подала: сразу погнала его обратно в постель: «Иди ложись, без тебя уж как-нибудь разберусь!» Прошла на кухню — он некоторое время прислушивался к хлопкам дверцы холодильника и стуку ножа, но потом опять провалился в ватную глухую муть.
Проснулся он от того, что кто-то тихонько тряс его за плечо: «Поешь, дорогой!» Она принесла поднос с тарелкой бульона, в глубине которого угадывалась мелко порезанная курица и кругляши веселой морковки. Рядом лежал кусок свежего хлеба, щедро намазанный маслом, и антигриппин в аптечных восковых папильотках. Он честно открыл рот, она высыпала горький порошок на язык и дала запить его обжигающим бульоном.
Мальчик попытался приподняться и протестовать — но женщина только потрепала его по нестриженой голове, придвинулась поближе теплым боком: «Не глупи. Зачем тратить силы на ненужное!» И покормила его с ложки, давая изредка откусить от хлеба. Потом промокнула красные обветренные губы салфеткой, оправила подушку и снова исчезла, задернув шторы: «Спи! Проснешься, поставлю тебе горчичники…»
Проснулся он уже в первом часу: температура спала, и он вполне бодро дошел до сортира, а потом — влекомый теплым отблеском в глубине квартиры, до кухни.
Подруга мамы читала, разложив книжку, обернутую в газету, на клеенчатом столе, прямо под кругом уютного света. На самой маленькой конфорке тихо и явно давно кипел чайник, отчего в кухне было туманно от пара. И в теплом, влажном, как в тропиках, чуть радужном воздухе лицо подруги казалось мягким, ласковым, очень домашним. Она переоделась в материн халат, но тот явно был ей мал: ни верхние, ни нижние пуговицы не застегивались, и из-под фланели торчала розовая ацетатная комбинация в крупных кружевах. А из самой комбинации, как взошедшее тесто в кастрюле, выглядывала огромная мягкая грудь. Мальчик сглотнул: он никогда раньше не замечал этих анатомических особенностей у материных подруг. А та скосила глаз на трикотажное изделие у него на чреслах и сдержала улыбку.
— Пойдем, — поднялась она из-за стола, — поставлю тебе горчичников.
Она отвернулась к шкафу, потянулась, чтобы достать эмалированную миску. Мальчик, словно завороженный, смотрел, как натянулся халат на высоких крупных ягодицах. Она налила воду из чайника, потом наклонилась, чтобы достать из сумки, стоящей здесь же, на полу, пакет с горчичниками… И он не выдержал, убежал к себе в комнату.
Он лежал под одеялом, прикрыв глаза, и наблюдал за ней сквозь ресницы. Вот она осторожно ставит на прикроватную тумбочку миску, от которой идет пар, и присаживается рядом. Он вздрогнул, чуть подвинулся, а она опустила первый горчичник в горячую воду, откинула одеяло и ловко поставила на его безволосую еще грудь. Он резко выдохнул, а она летящим движением огладила место, куда только что приклеила желтоватый прямоугольник, и перешла к следующему. Так продолжалось еще минут двадцать — миска, новый мокрый горчичник, ее сосредоточенное лицо в свете торшера: «Перевернись-ка!»
Он осторожно перевернулся на живот, и все повторилось — только ему стало полегче скрывать свою тайну и свое — горящее, и вовсе не от народных антипростудных средств — лицо в подушке. Наконец, пытка кончилась. Она накрыла его одеялом, подоткнула края и вышла. А он лежал и чувствовал, как жгут горчичники, и пытался унять другую, постыдную, дрожь. Но не успел — она вернулась, осторожно сняла с него одеяло, а потом, один за другим, отлепила от зудящей кожи горчичники и протерла спину теплым влажным полотенцем. Он перевернулся лицом вверх, избегая на нее смотреть, но все равно чувствуя не только тепло ее рук, но и жар совсем иного толка, идущий, как от печки, от этой мягкой груди, живота, бедер.
Она стала снова медленно, с томительной неспешностью протирать ему грудь: он зажмурил глаза, боясь столкнуться с ней взглядом. А она тем временем так же неспешно спустилась на живот. И он не выдержал — повернул голову и впервые взглянул на нее прямо, без экивоков. И увидел, что она улыбается, за секунду до того, как она, наконец, наклонилась, чуть придавив тяжестью обильного бюста, и поцеловала его — бесстрашно — в обветренный красный рот в вечно изогнутой усмешке.
Когда все было закончено, он заплакал. А женщина прижала его голову к груди, обняла и долго баюкала, пока он не перестал всхлипывать и не заснул уже почти здоровым сном.
Их роман продолжался лет пять, в глубокой тайне от матери, с которой его любовница продолжала искренне дружить. А потом ее мужа, полковника, которого он никогда не видел, откомандировали во Владивосток. Она рыдала, с ним расставаясь, понимая, что с этим юношей заканчивается и ее женская, истинная судьба. А он сидел хмурый, насупленный, почти — равнодушный. И думал о том, что страх, всепоглощающий и так легко переходящий в наступательную ярость, вернется, когда она уедет. И как он сможет с ним справиться?
* * *
Никто не любил сидеть в засаде, кроме Бегемота. Все нервничали, хотели покурить, пожрать или, там, позвонить и потрепаться с приятелем. А Бегемоту — похожему вовсе не на гиппопотама, а на кота из булгаковского романа: с такой же круглой, маслянистой мордой, было все равно. Ему хватало какой-никакой хавки и газеты «Спорт-Экспресс». Причем последнюю он мог перечитывать по нескольку раз, ловя нюансы, как иные пенсионеры перечитывают классическую русскую литературу. Бегемот мог говорить о любом виде спорта так увлекательно, как иные бабы — о шопинге, и ругать журналистские прогнозы, как иные мужики — своих тещ. Одним словом, он был профи. Соломатин же, сидящий с ним в паре, уже выслушал все бегемотовские комментарии и маялся от скуки. Дело-то было дохлое, как ни крути. Они сидели тут уже около недели, ждали непонятно чего. И как бы ни привлекателен был «Спорт-Экспресс» в исполнении Бегемота, любому терпению приходит конец.
— Пойду, куплю сигарет, что ли…
— И мне пивка банку захвати, — Бегемот все не мог оторваться от газетных страниц.
Было часа четыре дня. Но зимние сумерки уже начали окутывать город: скоро слов будет не разобрать. Соломатин вышел из машины, зябко повел плечами и, застегнув дутую куртку, быстро пошагал к метро. Там плюс к сигаретам и пиву он купил расческу (его уже где-то затерялась) причесать отросшую за последние месяцы гриву — до парикмахерской все было не дойти — и пачку мятной жвачки. А потом не спеша отправился обратно.
Он уже подходил к машине, где маячил смутный силуэт Бегемота, когда услышал, как хлопнула дверь подъезда. ИХ подъезда.
— Кто проходил? — спросил он, передавая Бегемоту его пиво.
— А… — Тот звонко открыл банку. — Мужик какой-то. Ковер тащил, — и вдруг замер.
Они с Соломатиным одновременно посмотрели друг на друга: в глазах читалась одна мысль.
— Рванули! — Соломатин первый выпрыгнул из машины, за ним — Бегемот.
Код от подъезда они знали уже давно, в два прыжка подскочили к лифту. Занят.
Бегемот чертыхнулся:
— Я лифта подожду, а ты давай по лестнице. Пятый этаж.
— Да помню я, помню! — огрызнулся Соломатин и, вынув пистолет, щелкнул предохранителем. На пожарной лестнице он нащупал выключатель и несколько раз нажал на него, прежде чем понял — лампочки в подъезде выкручены. Ругая этот забытый богом спальный район, стал подниматься.
Под ногами он скорее угадывал, чем видел в мутном сумрачном свете окурки и шелуху от семечек. Медленно, стараясь не шуметь, преодолевал пролеты. Третий этаж. Четвертый. На повороте к пятому он услышал чьи-то крадущиеся шаги — и застыл.
Шаги стихли, и он снова осторожно стал подниматься вверх, поднялся на площадку перед лифтом — никого. Дверь, ведущая к квартирам — закрыта. Соломатин вышел на балкон, глянул вниз, где под уже затеплившимся фонарем стояла их «девятка». Вернулся. Решил на всякий случай заглянуть в закуток с мусоропроводом. Там клубилась совсем уж беспросветная темень: Соломатин подался вперед, вглядываясь в дурно пахнущую черноту, и вдруг — получил удар чем-то тяжелым по голове.
Очнулся он уже на ярком электрическом свете, перед лифтом. Бегемот бил его по щекам, лицо у него было расстроенным и обеспокоенным одновременно. Соломатин поднял руку — харэ меня колотить.
— Ушел? — спросил он внезапно осипшим голосом.
Бегемот покаянно кивнул:
— Лифт, гад, послал на двенадцатый этаж. Пока тот спустился, пока я поднялся… — Бегемот махнул рукой. — Смылся! По лестнице! И подарочек нам оставил — до квартиры не донес. Видно, ты его спугнул.
— Твою мать! — Соломатин, морщась, сел, покосился на свернутый желтый ковер рядом. И отшатнулся. Из охряного нутра выглядывал русый девичий затылок.
Мрачно глянул на Бегемота:
— Просрали мы маньяка. Пошли звонить начальству, что ли.
Назад: Маша
Дальше: Андрей
Показать оглавление

Комментариев: 0

Оставить комментарий