Акулы во дни спасателей

13
НАЙНОА, 2008. ПОРТЛЕНД

Вот я, растерявшись, стою в продуктовом ряду магазина, среди кулачков брокколи, гладких клубков желтых, красных, оранжевых, зеленых перцев, здесь или где-то еще, какая разница, ведь оно находило меня везде. Оно накрывало меня у Хадиджи, когда я читал Рике книжку или рассказывал в гостиной анекдот, набрасывалось на меня в автобусе по дороге в спортзал, жалило меня, когда мы выключали свет и Хадиджа массировала мне шею, вцеплялось и не отпускало, это мгновение, тело матери, нежный, но отчаявшийся ребенок внутри, когда все ускользнуло.
Я не сумел, и неумение мое убило мать и дочь, поскольку я по глупости не осознал пределы собственных сил. Я уничтожил не только их настоящее, но и прошлое — что проку теперь от воспоминаний о них? Может ли муж поцеловать память о жене? Накрыть ладонью воспоминание о ребенке в ее животе, почувствовать воспоминание того, как он толкается? — ну и конечно, я отнял все, что могло бы случиться потом, их бессонные ночи с новорожденной, школьные пьесы, каникулы в национальных парках с дерьмовыми селфи. Я отнял все, чем мог бы стать отец, я отнял все, что заслужили дед и бабка, любови, злости, шутки, которых лишился ребенок, будущие годы со всеми их артефактами: песнями, историями, пусть даже переписками. Все это я отобрал.
Взамен мне дали отпуск за свой счет — не из-за появившихся подозрений (никто меня ни в чем не подозревал, Эрин сказала то, чего я не ожидал, меня полностью оправдали), а потому что в последующие дни я ходил сам не свой. Мне сказали: “Отдыхайте, сколько вам потребуется”, но я знал, что это значит “не больше месяца”. Однако же месяц прошел, а ничего не изменилось, я по-прежнему почти не выходил из дома и возвращаться на работу не собирался.
Порой Хадиджа делала что-то — например, мерила серьги перед напольным зеркалом в спальне, снимала висюльки, надевала простые гвоздики, потом снова висюльки и спрашивала:
— Я права?
— В чем? — отвечал я.
Она опускала руки и молча смотрела на меня.
— Ты даже не слушал.
— Слушал, конечно, — возражал я, неловко пытаясь ее убедить, она продолжала рассказ, а я говорил: “Сегодня же вернусь на работу”.
— Тебе нравятся эти серьги? Они похожи на крестики. Не хочу, чтобы люди думали, будто я христианка, — говорила она. И добавляла: — По-моему, в этом нет ничего хорошего.
— В том, чтобы быть христианкой?
— В том, чтобы вернуться на работу. — Она гладила меня по щеке, смотрела мне прямо в глаза, тогда этот жест казался мне театральным, теперь же я понимаю, что он был совершенно искренним, в отличие от меня самого — что тогда, что теперь. — Тебе нужно время.
— Им нужен я, — не соглашался я. — Какая разница, что нужно мне.
Но на работу не возвращался.
Однажды утром (накануне я остался у Хадиджи) мы с Рикой сидели за столом на кухне, я смотрел, как она болтает смуглыми ногами в крапчатых носочках, заглядывает в коробку с хлопьями, берет двумя руками стакан апельсинового сока, — очередной учебный день.
— Почему ты все время молчишь? — спросила Рика.
— Думаю о том, что будет дальше, — ответил я.
— Я пойду в школу, что же еще.
— После этого, — пояснил я. — Со мной.
— Ты вернешься домой и будешь грустить, да?
— Что-то типа того, — улыбнулся я.
— Мама говорит, у тебя какой-то период, — продолжала Рика. — Она мне так и сказала: “У Найноа сейчас трудный период, попытайся это понять”. — Рика произнесла это низким голосом, получилось смешно, она явно шутила, и раньше я уловил бы шутку, теперь же юмор превратился в чужой язык, на котором я когда-то бегло изъяснялся, а сейчас не мог вспомнить простейшие существительные и глаголы — вертится на языке, однако на ум не приходит.
— Твоя мама права, — только и выдавил я.
* * *
На работу я так и не вернулся, вдобавок лишился сна, украл со станции портативную рацию, принес к себе домой и целыми днями слушал вызовы, сообщения о нарушениях сознания и показателях жизнедеятельности, сухие отчеты скучающих парамедиков, описания мест аварий, я надеялся услышать ошибку наподобие той, что допустил сам. Неверно зафиксируйте шею, думал я, пусть интубатор застрянет в голосовых связках, забудьте проверить, расширяются ли зрачки. Ко мне приходили цвета, золотые, зеленые, серебристые пульсы умирающих сов в Калихи с их охотиться охотиться летать есть гадить есть спать прятаться охотиться летать летать, отравленных собак с их лиловыми и коричневыми тащить тащить стоять кусаться дышать лаять скулить дышать пить пить пить мучиться бежать бежать бежать, здешних пациентов, бури желтого яда в венах наркоманов, темно-синие воспоминания о последних совместных ужинах и долгих утрах в постели, пока кого-то не сбила машина. Снова, снова, снова и снова они приходили ко мне.
— Ох, — сказала Хадиджа, я вздрогнул, обернулся и увидел ее. Я стоял у себя в гостиной, прижав рацию к уху. — Ох, Найноа.
— Что? — спросил я и заметил ее взгляд. Она оглядела меня, комнату, и я сразу почувствовал, как жжет глаза, наверняка они все в красных прожилках, ощутил щетину на лице и отросшие волоски на шее, я не брился несколько дней, заметил вонь, скопившуюся у меня под мышками, и грязь на ногах, рваные пачки из-под печенья и лакрицы, четыре полупустых стакана с водой, общий запах квартиры: мокрая псина и кукурузные чипсы. Меня вдруг осенило, что утекло ведь уже немало времени, я повзрослел, не знаю, сколько дней я провел вот так, но все они были похожи.
Хадиджа стремительно и плавно приблизилась ко мне, положила ладонь мне на шею, так что ее большой палец оказался под моим ухом.
— Найноа, — сказала она, словно пытаясь меня разбудить. Я по-прежнему прижимал к уху рацию, и Хадиджа нежно взяла меня за эту руку.
Я отдернул руку.
— Не надо, — ответил я и крепче прижал рацию к уху, оттуда доносился треск, чей-то голос выкрикнул позывные, сообщил, что они приняли вызов: сбит велосипедист, предположительно перелом в районе третьего шейного позвонка.
— Найноа, — повторяла Хадиджа и, как я ни поворачивался, все время оказывалась передо мной.
Она снова протянула руку к рации и на этот раз цепко ее ухватила, я рванул рацию к себе, Хадиджа к себе, рация выскользнула и, перевернувшись в воздухе, с глухим стуком упала на пол. Хадиджа обняла меня до хруста костей, уткнулась лицом мне в шею.
— Прости, — сказала она. — Прости-прости-прости. — Почувствовав, что я не шевелюсь — я не прижался к ней, не обнял ее в ответ, но и не отстранился, — Хадиджа подняла голову и вытерла слезы. — Я могу забрать тебя отсюда, — предложила она. — Ведь могу же?
Я резко вскинул руки, разрывая объятие, Хадиджа отступила на шаг, я взял ее за правый бицепс и сдавил.
— Да что ты можешь? — спросил я и сжал ее руку крепче, она понятия не имеет, кто я такой, понятия не имеет, я сжал еще крепче, представляя, как горит кожа, как больно Хадидже, точно перекачали манжету тонометра, мне хотелось сдавить ее руку изо всех сил, чтобы лопнули вены и капилляры, хотелось сдавить ее так, чтобы все, что было во мне, передалось и ей, чтобы она почувствовала, но это было невозможно. — Ничего ты не можешь.
Хадиджа высвободила руку, чуть наклонила голову и впилась в меня злым взглядом. Мы оба тяжело дышали, зрачки ее — кончик ножа — расширились кругляшом, разлились лужицей, слезы потекли по щекам, она уже не вытирала их, смотрела и смотрела на меня. Потом выпрямилась и сказала:
— Еще раз так сделаешь — и я уйду.
Но еще до того, как слова сорвались с ее губ, мы всё поняли: Хадиджа видела, я осознал, что сделал ошибку, что я сам — ошибка, и обуревавшая меня жажда причинить ей боль испарилась.
— Найноа, — снова сказала Хадиджа, — я хочу тебе помочь. Можем мы это сделать?
Я не ответил, цвета приходили и уходили, бежать бежать летать есть спасаться есть спать бежать летать там мой ребенок где мой муж вот мое тело гибнет на вашей каталке, и мать, и ребенка, я всё уничтожил, Хадиджа, тебе никогда не прочувствовать этого так, как я чувствую, я на острове в темном океане, который тебе никогда не переплыть. Я молчал.
У Хадиджи вытянулось лицо; она злилась на меня, и справедливо, но теперь вся ее злость пропала. Хадиджа задрожала, попятилась, открыла входную дверь, вышла и аккуратно притворила ее за собой. Едва дверь закрылась, как я тут же подошел и прислонился к ней, к этой дешевой шершавой фанере, я чувствовал, что по ту сторону двери стоит Хадиджа, но потом послышались шаги — она спустилась по лестнице и вышла на улицу.
Я простоял у двери до самого вечера, в комнате потемнело, заметно похолодало, я прошелся по квартире, включил свет и, когда лампы зажглись, узнал собственную гостиную, продавленный диван, стопки рекламных рассылок, ящики из-под молока, приспособленные под книжные полки, а рядом с ними укулеле.
И я обратился к музыке — как давным-давно в нашем гараже, как в Стэнфорде в самые трудные дни, как в гостях у Хадиджи. Открыл футляр с укулеле, провел рукой по корпусу инструмента, сделанному из коа, краски пылали в свете люстры моей гостиной, окна были приоткрыты, в стекла билась мошкара, но октябрь уже ждал в воздухе.
Я сыграл несколько гамм, чтобы размять пальцы и запястье, чтобы струны нагрелись и зазвенели. Начал с песен, от которых публика в гостиной всегда приходит в восторг, — “Гад”, “Когда моя гитара тихо плачет”, “Алоха Оэ”, — потом перешел к “Канака Уай Уай”, как ее исполняет “Оломана”, мой дядя показал мне сольную версию, и я иногда ее играл, пальцы порхали над грифом, я сильнее бил по струнам, даже немного спел, хотя голоса у меня нет совершенно, но если когда и нужно спеть, то сейчас был как раз такой момент. Я представлял себе небрежный аккомпанемент на клавишных, звучные печальные голоса настоящих гавайских певцов, я пытался им подражать, перебирая струны. Я вспомнил клочки дождевых лесов, которые добрались до нас, от пали вдоль ущелья и до ограды складов; в засуху ручеек в ущелье тихонько журчал, когда же приходили дожди, ревел. Я вспомнил розовые облака на закате над Коолау, идеальную температуру ко времени ужина, мы, дети, сидим за столом, пукаем, перебрасываемся шутками, игнорируя родительские понукания: ешьте, ешьте. Я вспомнил Сэнди-Бич и как волны вздымались засасывающей стеной в стеклянистых прожилках всех оттенков синего, как обрушивались на нас бетонной толщей, но мы с Дином успевали нырнуть глубоко, задерживали дыхание, загоревшую дочерна кожу саднило от солнца, наши кости смирялись с тем, что вытворял с нами прибой, еще я вспомнил, как однажды Дин схватил меня за щиколотку, чтобы посоревноваться, кто дольше выдержит под водой, и я едва не утонул. С водой мне вспомнились и акулы, тупая морда, жуткий оскал, но потом акула бережно взяла меня в зубы, ее тело с гипнотической силой извивалось в воде. Я играл и думал об этом, и воспоминания обернулись призывом, но не голосом, а смутным желанием, что зародилось в моей груди и распространилось по телу, точно лекарство, достигнув самого мозга.
Домой. Возвращайся домой.
Песню я не допел.
Показать оглавление

Комментариев: 0

Оставить комментарий