Акулы во дни спасателей

20
МАЛИА, 2008. КАЛИХИ

Неделю назад мы с Оги вынуждены были вернуться в Калихи. С Большого острова мы с ним уехали в свою жизнь — еще один день, еще один доллар — не по доброй воле, я ведь знаю, сын мой по-прежнему жив, он где-то в этих долинах, и я хочу быть там, когда он придет назад. Но, останься мы на Большом острове еще хоть на день, потеряли бы все: нашу работу, нашу съемную развалюху, нашу раздолбанную машину. Мы сложили вещи в чемодан и дорожную сумку и ранним утром вышли на гравийную дорожку у дома Кимо под равнодушное белесое небо и щебетание птиц.
— Мы его найдем, — сказал Кимо. Глаза его покраснели от бессонных ночей в долине, когда он шагал рядом с Оги, прорубая себе дорогу.
— Ага, — ответил Оги. — Так или иначе, но найдем.
— Ладно тебе. — Кимо положил мясистую лапищу на плечо Оги.
— А может, и не найдем, — продолжал Оги. — Вдруг его больше нет, а? Вдруг одна из этих долин поглотила его с головой?
— Ладно тебе, — повторил Кимо. — Чё ты как этот.
— Если его больше нет, — не унимался Оги, я видела, как он изо всех сил держит лицо, чтобы не выдать истинных чувств, — мы попробуем снова. — Он с ухмылкой ущипнул меня за задницу: — Сделаем еще одного Найноа, а, детка?
И расхохотался.
— Ах ты грязный похотливый пес. — Я рассмеялась вместе с ними. — Только и думаешь о том, как бы зарыть свою кость поглубже.
— Я не могу иначе, — ответил Оги и хихикнул. — Давай-ка в дом, Малиа, мы по-быстрому. Кимо, погоди пять минуток.
— Оги! — одернула я, и мы все снова расхохотались.
Этот смех помог нам перенести дорогу до аэропорта. Кимо вез нас в своем пикапе мимо ферм на холмах, клонящихся деревьев, по краю долин в Ваймеа, мимо длинных ногтей пляжа и чешуйчатых черных полей лавы в Южной Кохале. Но, разумеется, в конце концов нам пришлось остановиться у бетона и визжащих двигателей аэропорта, и мы поневоле почувствовали себя так, словно бросаем нашего ребенка. Самолет взлетел, мы описали дугу в облаках и приземлились в Гонолулу, который вдруг стал каким-то пустым и опасным. Теперь у нас могли отнять что угодно, ведь у нас и так почти ничего не осталось.
Я все еще здесь, говорю я себе. Я все еще здесь, как и мой сын, я клянусь.
* * *
Шли дни, а новостей все не было, мы знали только, что Дин, Кимо и остальные продолжают поиски, и вот я в конце очередной смены веду свой автобус обратно на станцию. Пустой и большой, он летит по ночным дорогам, подрагивая от скорости. Самое мирное время. Я люблю ездить в темноте, выключаю освещение в салоне и кабине, так что мерцает только приборная панель. Есть что-то успокоительное в том, чтобы рулить такой махиной.
Я на шоссе Пали почти у съезда на Нууану; меж деревьев у подножия пологих зеленых склонов Коолау в желто-красном мареве полночных огней вырастает Гонолулу.
Фары автобуса ярко освещают дорогу впереди, передо мной асфальт, еще асфальт, потом отбойник, потом огни фар выхватывают из мрака сутулую фигуру на шоссе. Полуголый мужчина, бото и бедра прикрывает мало, необутый, с голой грудью, кожа смуглая-пресмуглая. На голове леи по’о, листья торчат, точно корона, голова странно клонится набок, глаза в черной тени.
Я принимаюсь тормозить, жму на гудок. Мужчина стоит как вкопанный. Тело его дрожит и скользит, размывается, словно телевизионный сигнал в непогоду, потом мужчина вдруг прыгает футов на десять вперед, навстречу автобусу. Я различаю на его груди соляную корку, а на ладонях лиловые полосы — вроде тех, что бывают от веревок, теперь такое и не увидишь. Выжимаю тормоз до отказа, раздается жуткий скрежет, автобус содрогается, меня швыряет вперед, ремень безопасности врезается в грудь. Автобус останавливается.
Я ничего не почувствовала я никого не сбила я ничего не почувствовала. Впереди в свете фар пустая дорога.
Черт бы его подрал.
Сворачиваю на обочину, включаю аварийку. Сигнал тикает, как часы. Тормоза с шипением выплевывают воздух. Я поворачиваю ручку, передняя дверь складывается со скрипом. Спускаюсь по стальным ступенькам в густой ночной туман. На капоте никаких следов, ни вмятин, ни брызг крови, ни ошметков плоти.
Я обхожу автобус: если я сбила мужчину, тело должно остаться сзади. Он по-прежнему стоит на шоссе, силуэт чернеет в неверном свете луны. Мужчина снова мерцает, вздрагивает, шарахается от меня; да это же свинья, она мне примерно до бедер, шкура ее в грязи, свинья с визгом и хрюканьем убегает в папоротники и кусты на обочине.
Приближаются фары машины. Она проносится мимо меня, мимо автобуса, припаркованного у дороги. Я долго стою, дожидаясь, пока лед, сковавший мой позвоночник, растает, дожидаясь, пока успокоится частящий пульс. Я вспоминаю ту давнюю ночь, когда мы с Оги занимались любовью в долине и увидели призраков древних воинов. Этот мужчина — не древний воин, но я знаю, что явился он из тех же краев, из-за границы природного мира, куда людям заказан путь. Я чувствую, как давит на голову бессонница, ум мешается от недосыпа и отупляющего автобусного маршрута. Не знаю, сколько минут я так стою.
* * *
Я медленно возвращаюсь домой. Ничего не чувствую, ничего не соображаю. Если я действительно видела то, что видела, то почему это случилось сейчас, через столько лет после того, как мы встретили призраков в сотнях миль отсюда, на Большом острове. Интересно, что скажет Оги, впрочем, что я могу ему рассказать, — он, в отличие от меня, почти в это не верит, да и все остальные тоже, — тут я ловлю себя на том, что надеюсь: если вдруг расскажу кому-то о случившемся, то окажется, что это правда, а не какой-то полубезумный сон.
К тому времени, когда я загоняю автобус в парк и на нашем дребезжащем “джипе чероки” возвращаюсь домой в Калихи, уже темно хоть глаз выколи. Я паркуюсь на подъездной дорожке и врываюсь в дом. Везде горит свет, телевизор работает, но я сразу же понимаю, что Оги нет.
Ну разумеется.
Началось это вскоре после возвращения из Хонокаа с поисков Ноа. Оги повадился просыпаться среди ночи — в два, в три часа — и тишком уходить из дома. Куда — не знаю. Уходит, возвращается через несколько часов, крадется по скрипящим половицам в спальню, оставляя след: листья в коридоре, сырой запах земли и папоротников на коже. Хрустнув коленями, садится на край кровати, да так и сидит, и я чувствую, как дрожит матрас от его беззвучных рыданий.
Пока что я с ним об этом не говорила. Почему, сама не знаю. Уж очень хрупок этот секрет его прогулок, точно вся тяжесть того, чем мы станем, держится на нескольких тоненьких нитях тайны. При этом он уверен, что Найноа мертв, я же знаю, что наш сын жив. Мы никогда не говорим об этом прямо, разве только намеками. Так что Оги бродит и скорбит в одиночестве. Он никогда не допускал, чтобы я видела его таким. Только смех или озадаченно нахмуренный лоб, но никогда — кривые зубы горя.
Ох уж эти мужчины, внезапно думаю я. К чему они вечно глотают боль, загоняют внутрь себя, в укромные уголки души, сжимают ее, как мышцу? Так поступил — поступает — Найноа, уйдя в долину, и еще раньше, когда по телефону вяло цедил общие фразы: “В Портленде все в порядке, очередной день автомобильных аварий и бытового насилия”, но достаточно было увидеть, как он играет на уке, и становилось ясно, что сердце его вот-вот разорвется. Так поступает и Дин, болтает о том о сем, над всеми подшучивает, с виду крутой, на все найдет ответ, но стоит ему вспомнить о баскетболе — и глаза сияют. После того случая он ни разу меня не ударил — вообще ни на кого из семьи больше не поднимал руку, — и все равно я не могу забыть, что он способен выйти из себя. Теперь вот и муж. Все время шутит, конечно же. Когда мы только начали встречаться, мне это в нем нравилось больше всего. Он шутил, смеялся, да так заразительно, что смех его пузырился у меня в легких, и мы хохотали до слез. Потом-то я поняла, что смех — всего лишь первая стена, которую он выстроил, чтобы защититься от боли мира. И сейчас он бродит по лесу, потому что стена эта рухнула.
Вот я, вот он, скрипнул дверью, застыл на пороге. Веки набрякли, глаза в красных прожилках, но щеки по-прежнему круглые, мясистые. Хлопковая рубашка обтягивает грудь и выпирающий живот, единственную часть его тела, которая после нашей свадьбы росла медленно, но уверенно; старенькие джинсы того и гляди порвутся на коленках. Шоколадная кожа, согретая солнцем, блестит даже ночью. Он снимает тапки, вытирает рукой тонкие усики, которые отпустил недавно.
— Где ты был? — спрашиваю я.
— Там, — отвечает он. — Там-там-там. Там… — Голос осекается. Оги проходит мимо меня на кухню. Кровь бросается мне в лицо; я не готова уступить без спора и иду следом за мужем.
— Может, хоть раз поговоришь со мной? — спрашиваю я. — Ты совсем со мной не разговариваешь.
Нырнул в холодильник, будто и не слышал. Барабанит пальцами по верху двери.
Оги таращится в холодильник. Уже всю кухню выстудил. Стоит, барабанит пальцами по открытой двери. За это время можно было изучить весь холодильник.
— Там ничего нет, — говорю я.
Бутылка молока, всегда — всегда — недопитая на треть; вялый латук, который мы растягиваем на неделю с лишним; на дешевом пластмассовом подносе курица хули-хули — в глазури, с обгоревшей до черноты кожей, — которую Оги никак не доест; полпакета моркови; упаковка с бутылкой пива, вокруг горлышка пластмассовое кольцо, — шестая, последняя из улова; кетчуп, майонез, четыре яйца и прочие мелочи, ни одной полной пачки.
— Там никогда ничего нет, — говорит он наконец. — Только эта курочка, — Оги тычет пальцем в остатки хули-хули, — курочка курочка говно куриное говно. — Он выговаривает в последнем слове “ха” вместо “га”. Хавно. Я слышу, как он тихонько шепчет “куриное говно, куриное говно”. Взгляд серьезный, словно смотрит на первую страницу школьной контрольной и жалеет, что не подготовился.
Оги чешет живот, рубашка сборит на запястьях. Волосики шуршат под ногтями. Оги смотрит в стену. Я жду. Иногда он подолгу не может перейти к главному и сказать то, что хочет, рассуждает о спорте, рыбалке и мерзком цвете рубашек в “Хило Хатти”, припоминает, сколько туристов видел на Калакауа-авеню, когда ездил в гости к старым друзьям, которые живут неподалеку от Вайкики, потом вдруг свернет на то, как сильно меня любит и скучает по тому, как мои волосы рассыпаются ночью по нашим подушкам.
Но ничего не происходит. Оги качает головой: что-то вспомнил, но не скажет. Он же сломался, осеняет меня, я его теряю.
— Слышишь? — спрашивает он. Оборачивается к коридору, в дальнем конце которого светится квадрат нашей спальни и, не смолкая, скрипит потолочный вентилятор. — Как песня. — И когда он это произносит, я вдруг вспоминаю, что видела на дороге, чувствую что-то знакомое. Тот же запах, так пахло от того мужчины на шоссе Пали: мокрые папоротники, плодородная почва, душистая, бурая, полная семян, лужайка после дождя, поле во время жатвы. Вот чем тянет от Оги.
— Эй, — говорю я.
Оги направляется в коридор, бросив через плечо: “Ммм?”
— Оги, постой.
Он скрывается в спальне, я иду за ним, останавливаюсь на пороге. Оги сидит на кровати.
— Куда ты ходил? — спрашиваю я со всей кротостью, на какую способна.
Он стаскивает рубашку через голову.
— Гулял, — отвечает он, и я сквозь изношенную рубашку вижу, как шевелятся его губы. — Все время вверх, вдоль реки. Вверх по тропе. К облакам, к Пали. Чем дальше заходишь, тем выше дома, а? Мы с тобой хотели купить двухэтажный дом с большой ланаи наверху, чтобы любоваться рассветом. Чтобы любоваться рассветом. Помнишь? Солнце встает, мы будем любоваться на него с нашей ланаи?
Это была наша с ним мечта, в которую мы убегали отдохнуть, как туристы приезжают отдыхать на эти острова и сохраняют воспоминания для холодных суровых городских зим, — сине-золотая утешительная красота того, что, быть может, случится в ближайшем будущем: с ланаи собственного дома высоко в горах мы смотрим вниз, на зеленые хребты гор, за которыми океан.
— Никогда у нас не будет такого дома, — говорит Оги, отшвыривая рубашку. — Нет-нет-нет, куриное говно, у нас будет только это куриное говно, только шкафчик, узенькая кровать, эта вонючая старая развалюха, не дом, а куриное говно. Так мы и сдохнем.
Голос его четок — впервые с тех пор, как он пришел. Оги словно очнулся. Запах, который он принес с собой, стремительно исчезает. Его рука на колене дрожит. Я опускаюсь на колени рядом с ним, беру его за руку. Он не глядит на меня. Я прижимаюсь коленями к его коленям, мое плечо под его подбородком, из груди его вырывается всхлип. Потом еще один. Мне хочется рассказать ему, что я видела из автобуса и как это внушило мне надежду. Я ведь чувствую: то и другое как-то связано. Куда он ходил ночью? Что пытается до нас достучаться?
— Останься со мной, — прошу я его. — Пожалуйста, Оги, пожалуйста. Останься со мной. Останься, — повторяю я снова и снова, как будто это и есть та музыка, которую он слышал, словно именно это давно крутится у него в голове.
Показать оглавление

Комментариев: 0

Оставить комментарий